Что писала ахматова о поэзии пастернака. Анализ стихотворения Пастернака «Анне Ахматовой. Быть знаменитым некрасиво

содержимое:

Ахматова и Пастернак – два безусловных гения русской поэзии двадцатого столетия – впервые встретились в 1922 году. Если особо не вникать в специфику их отношений, то кажется, что они были связаны крепкой дружбой. Подтверждением этому служат фотоснимки и книги с дарственными надписями, обмен комплиментами, стихотворения-посвящения. На деле – все гораздо сложнее. Заочно Анна Андреевна о своем коллеге высказывалась либо снисходительно, либо пренебрежительно. Она с прохладой воспринимала его экзальтацию, а излишнюю экспрессию считала признаком дурного вкуса.

Пастернак в компании великой поэтессы чувствовал себя не слишком свободно. Борис Леонидович пытался привлечь ее внимание своими обычными высокопарностями, но Анна Андреевна в ответ демонстрировала лишь «ледяную петербургскую воспитанность» (по меткому определению Дмитрия Быкова). Чисто с психологической точки зрения Пастернаку, конечно, была ближе Цветаева, с которой у него был эпистолярный роман, одновременно страстный и возвышенный.

Стихотворение Бориса Леонидовича «Анне Ахматовой» написано в 1929 году. Как известно, в лирике поэтессы главным героем всегда был Петербург. На фоне города на Неве располагался портрет. Он представлял собой силуэт Ахматовой с гордо поднятой головой. Эта композиция воплощена в посвящении Пастернака. Борис Леонидович воспринимал ее в качестве основы мира, созданного Анной Андреевной. Посредством стихотворения поэт пытался помочь Ахматовой побороть мрак в душе, укрепить ее веру в собственные силы, вернуть ей надежду на будущее. Негативные эмоции Пастернак увидел в стихотворении «Лотова жена». Его поэтесса написала в 1924 году. В нем отразилось нежелание Анны Андреевной смотреть вперед, сожаление о прошедших годах, которые более нет возможности вновь пережить.

В стихотворении Пастернак отмечает сильную сторону литературного дара Ахматовой – способность точно подмечать прозаические особенности жизни. Наиболее ярко эта особенность проявилась в ранних сборниках поэтессы. По мнению Бориса Леонидовича, вышеназванная черта должна способствовать возвращению Анны Андреевны к активной творческой деятельности, подвигнуть ее на дальнейшее сочинение стихотворений. Впоследствии Пастернак и в письмах горячо уверял Ахматову во имя собственного высокого призвания не сомневаться... в своих силах, в таланте.

Анализ стихотворения Языкова «Пловец» В наши дни Н. М. Языков стал как бы поэтом «для избранных» , хотя стихи его по сути народные и для развития русского языка необходим вклад, внесенный им в сокровищницу нашего искусства. Стихи его бесценны как школа русской речи, как стихи Пушкина, как проза Гоголя.

Бесценный вклад Языкова в литературу пока скрыт от многих читателей. Его книг почти никогда не увидишь в магазинах, их можно найти только в редкой библиотеке. А ведь современники поэта считали, что на небосклоне русской поэзии сияют, как солнце и луна, два светила: Пушкин и Языков. Стихи их читались наизусть. Пушкина считали сложней и утонченней; Языкова, особенно в зрелые годы творческой жизни, — возвышенней и чище; говорили, что с пера его стекают не чернила, а перлы, а под пером играют радуга и солнце. Осенью 1829 года поэт уехал из Москвы в Симбирск. Там, в Симбирске, был создан его знаменитый «Пловец» — стихи о мужественном преодолении бурь житейского моря, о торжестве света, о победе над невзгодами жизни, о победе человека над судьбой.

Идея стихотворения прозрачна: вера в победу над невзгодами жизни. Мастерство поэта проявляется в том, что эту идею он способен выразить и в звуковой инструментовке своего стихотворения «Пловец» . Да, рисовать звуками умеют не только певцы, но и художники слова. Звуки помогают создать впечатление, помогают «довыразить» , помогают в выполнении живописных задач, они аккомпанируют мысли, чувству, настроению. В лучших произведениях словесного искусства звуковая инструментовка – средство, а не цель.

Ритм и инструментовка служат единой цели: в одной строфе дать почувствовать динамику бури на море, написать предельно выразительную картину. И свою картину Языков пишет не только словами, но и звуками и ритмом. Вот это и есть та «музыкальная соответственность» между содержанием и формой, которую поэт – декабрист Одоевский считал «правилом истинного стихотворства».

ТАСС

Борис Пастернак — один из самых значительных и известных русских поэтов ХХ века. Его первые книги появились в 1910-е годы — в конце эпохи, которую принято называть Серебряным веком русской поэзии. Его поэзия, с одной стороны, тесно связана с одним из главных поэтических течений того времени — футуризмом: сложный язык, неологизмы, многозначность лексики и синтаксиса, стилистические контрасты роднят Пастернака с Владимиром Маяковским (оба поэта высоко ценили друг друга). С другой стороны, Пастернаку всегда был чужд демонстративный отказ от традиции: его собственная поэзия и на раннем этапе, и позже была тесно связана с поэзией Пушкина, Лермонтова, Фета, Блока, Поля Верлена, Рильке и многих других.

Пастернаку свойственна парадоксальность мировосприятия, любовь к каламбурам и философичность. Почти каждому стихотворению присуще ощущение потрясения от красоты окружающего мира (от раннего «Про эти стихи» до поздних — «Рождественская звезда», «В больнице» и «Снег идет»), внимание к мельчайшим деталям природы (в стихах Пастернака множество цветов, деревьев, птиц и звуков) и одновременно убежденность, что все вокруг составляет огромное, плотно слитое, одухотворенное целое. Во многих текстах Пастернака присутствуют темы творчества, преображения мира в слово, судьбы поэта и поэзии в окружающем мире.

Выбрать несколько стихотворений из корпуса текстов поэта, много писавшего на протяжении пяти десятилетий, — задача трудная. Среди отобранного — стихи разных лет, представляющие и примеры сложного, образного, многозначного метафорического языка раннего Пастернака, и стихи пятидесятых годов, язык которых гораздо ровнее. Сюда вошли стихи, связанные с определением Пастернаком своего места в исторической эпохе: «Художник», «Гамлет», «Нобелевская премия»; стихи о мироустройстве (если можно сказать, что у Пастернака есть стихи не об этом): «Сосны», «В больнице», «Снег идет», «Рождественская звезда»; стихи о любви: «Зимняя ночь», «Марбург»; стихи о поэзии: «», «Определение поэзии», «Про эти стихи» — и о поэте: «Так начинают. Года в два…» и «Август».

Февраль. Достать чернил и плакать!

Февраль. Достать чернил и плакать!
Писать о феврале навзрыд,
Пока грохочущая слякоть
Весною черною горит.

Достать пролетку. За шесть гривен,
Чрез благовест, чрез клик колес
Перенестись туда, где ливень
Еще шумней чернил и слез.

Где, как обугленные груши,
С деревьев тысячи грачей
Сорвутся в лужи и обрушат
Сухую грусть на дно очей.

Под ней проталины чернеют,
И ветер криками изрыт,
И чем случайней, тем вернее
Слагаются стихи навзрыд.

Впервые опубликовано в сборнике «Лирика» с посвящением университетскому товарищу и литературному критику Константину Локсу. Пастернак высоко оценивал стихотворение на протяжении всей своей жизни: в письме Варламу Шаламову от 9 июля 1952 года он называл его «лучшим из раннего». Стихотворение об ощущении начала весны в городе, которое толкает поэта писать и в воображении совершить путешествие в пригород («достать пролетку за шесть гривен»), где весна уже гораздо сильнее обозначилась, прилетели грачи, лужи под деревьями. В этом раннем стихотворении можно обнаружить характернейшие черты всей поэзии Пастернака. Тут и парадоксальность — весна в феврале и грохот «слякоти», и свойственное и Пастернаку, и его поэтическим соратникам соединение повседневного, сниженного «слякоть» с «кликом» (в русских картинах весны вспоминается Пушкин: «весной, при кликах лебединых»), при этом здесь «клик колес» — резкий скрип. Но главное, отмечавшееся современниками и исследователями, — экстатическое состояние мира, города, поэта, сложения стихов: «плакать», «навзрыд», воображаемые срывающиеся грачи. Причем поэт здесь подчеркнуто подчинен миру: к лирическому герою относятся только глаголы в неопределенной форме с оттенком повеления: «достать!», «плакать!», «писать!» — как команды. Еще одной неотъемлемой чертой поэтического мира Пастернака, проявившейся уже в этом стихотворении, оказывается неразрывная слитность, спаянность природы, города, поэзии.

Импровизация

Я клaвишeй стaю кopмил с pуки
Пoд xлoпaньe кpыльeв, плeск и клeкoт.
Я вытянул pуки, я встaл нa нoски,
Pукaв зaвepнулся, нoчь тepлaсь o лoкoть.

И былo тeмнo. И этo был пpуд
И вoлны. — И птиц из пopoды люблю вaс,
Кaзaлoсь, скopeй умepтвят, чeм умpут
Кpикливыe, чepныe, кpeпкиe клювы.

И этo был пpуд. И былo тeмнo.
Пылaли кубышки с пoлунoчным дeгтeм.
И былo вoлнoю oбглoдaнo днo
У лoдки. И гpызлися птицы у лoктя.

И нoчь пoлoскaлaсь в гopтaняx зaпpуд.
Кaзaлoсь, пoкaмeст птeнeц нe нaкopмлeн,
И сaмки скopeй умepтвят, чeм умpут
Pулaды в кpикливoм, искpивлeннoм гopлe.

Сложное стихотворение из второй книги стихов Пастернака «Поверх барьеров» 1916 года. В 1940-х, готовя его к переизданию, автор «упростил» заглавие — «Импровизация на рояле». Пастернак в 1900-х, до поступления в университет, серьезно учился музыке и думал о ней как о будущем поприще. Свое увлечение композитором Скрябиным он описывал в автобиографической повести «Охранная грамота» так, как описывают первую любовь. Отказавшись от музыкальной карьеры, Пастернак, однако, не оставил своих опытов музыкальных импровизаций. Именно как музыкант-импровизатор в конце 1910-х он был принят в литературно-художественный кружок «Сердарда», где встретил своих будущих друзей и единомышленников по литературным занятиям — Юлиана Анисимова, Николая Асеева, Сергея Боброва и Сергея Дурылина.

В стихотворении герой импровизирует, возможно, стараясь объясниться в любви. Клавиши уподобляются клювам птиц, инструмент — ночному пруду, свечи — желтым кувшинкам (кубышкам) на пруду, форма инструмента (или его крышки) и, может быть, движения рояльного механизма рождают ассоциации с лодкой, волнами.

«К основному образу „liebe dich — лебеди“ („птиц из породы люблю вас“) — ближайшие музыкальные ассоциации: „Лебединое озеро“ и (фортепьянный!) „Лебедь“ Сен-Санса (отмечено Ю. Л. Фрейдиным). Ближайшие литературные: „Лебедь“ Малларме (вмерзший в озеро) и пушкинское „при кликах лебединых… являться муза стала мне“ — отсюда рамочная конструкция, музы в заглавии „Импровизация“ и клики в „руладах в… горле“. Ближайшая языковая ассоциация — „лебединая песня“: от нее отталкивается тема „преодоление [искусством] смерти“ (дважды „скорей умертвят, чем умрут“)».

Михаил Гаспаров, филолог

Стихотворение отличается исключительным процентом (80 %) знаменательных слов — существительных, прилагательных, глаголов и местоимений, употребленных в переносном (тропеическом) значении. Импровизация метафорически уподоблена ночному пруду с лебедями.

Марбург

Я вздpaгивaл. Я зaгopaлся и гaс.
Я тpясся. Я сдeлaл сeйчaс пpeдлoжeньe —
Нo пoзднo, я сдpeйфил, и вoт мнe — oткaз.
Кaк жaль ee слeз! Я святoгo блaжeннeй.

Я вышeл нa плoщaдь. Я мoг быть сoчтeн
Втopичнo poдившимся. Кaждaя мaлoсть
Жилa и, нe стaвя мeня ни вo чтo,
В пpoщaльнoм знaчeньи свoeм пoдымaлaсь.

Плитняк paскaлялся, и улицы лoб
Был смугл, и нa нeбo глядeл испoдлoбья
Булыжник, и вeтep, кaк лoдoчник, гpeб
Пo липaм. И всe этo были пoдoбья.

Нo, кaк бы тo ни былo, я избeгaл
Иx взглядoв. Я нe зaмeчaл иx пpивeтствий.
Я знaть ничeгo нe xoтeл из бoгaтств.
Я вoн выpывaлся, чтoб нe paзpeвeться.

Инстинкт пpиpoждeнный, стapик-пoдxaлим,
Был нeвынoсим мнe. Oн кpaлся бок о бок
И думaл: «Рeбячья зaзнoбa. Зa ним,
К нeсчaстью, пpидeтся пpисмaтpивaть в oбa».

«Шaгни, и eщe paз», — твepдил мнe инстинкт,
И вeл мeня мудpo, кaк стapый сxoлaстик,
Чpeз дeвствeнный, нeпpoxoдимый тpoстник,
Нaгpeтыx дepeвьeв, сиpeни и стpaсти.

«Нaучишься шaгoм, a пoслe xoть в бeг», —
Твepдил oн, и нoвoe сoлнцe с зeнитa
Смoтpeлo, кaк сызнoвa учaт xoдьбe
Тузeмцa плaнeты нa нoвoй плaнидe.

Oдниx этo всe oслeплялo. Дpугим —
Тoй тьмoю кaзaлoсь, чтo глaз xoть выкoли.
Кoпaлись цыплятa в кустax гeopгин,
Свepчки и стpeкoзы, кaк чaсики, тикaли.

Плылa чepeпицa, и пoлдeнь смoтpeл,
Нe смapгивaя, нa кpoвли. A в Мapбуpге
Ктo, гpoмкo свищa, мaстepил сaмoстpeл,
Ктo мoлчa гoтoвился к Тpoицкoй яpмapкe.

Жeлтeл, oблaкa пoжиpaя, пeсoк.
Пpeдгpoзьe игpaлo бpoвями кустapникa.
И нeбo спeкaлoсь, упaв нa кусoк
Кpoвooстaнaвливaющeй apники.

В тoт дeнь всю тeбя, oт гpeбeнoк дo нoг,
Кaк тpaгик в пpoвинции дpaму Шeкспиpoву,
Нoсил я с сoбoю и знaл нaзубoк,
Шaтaлся пo гopoду и peпeтиpoвaл.

Кoгдa я упaл пpeд тoбoй, oxвaтив
Тумaн этoт, лeд этoт, эту пoвepxнoсть
(Кaк ты xopoшa!) — этoт виxpь дуxoты —
O чeм ты? Oпoмнись! Пpoпaлo… Oтвepгнут.

............................................................................

Тут жил Мapтин Лютep. Тaм — бpaтья Гpимм.
Кoгтистыe кpыши. Дepeвья. Нaдгpoбья.
И всe этo пoмнит и тянeтся к ним.
Всe — живo. И всe этo тoжe — пoдoбья.

О нити любви! Улови, перейми.
Но как ты громаден, отбор обезьяний,
Когда под надмирными жизни дверьми,
Как равный, читаешь свое описанье!

Когда-то под рыцарским этим гнездом
Чума полыхала. А нынешний жупел —
Насупленный лязг и полет поездов
Из жарко, как ульи, курящихся дупел.

Нeт, я нe пoйду тудa зaвтpa. Oткaз —
Пoлнee пpoщaнья. Всe яснo. Мы квиты.
Да и оторвусь ли от газа, от касс, —
Чтo будeт сo мнoю, стapинныe плиты?

Пoвсюду пopтплeды paзлoжит тумaн,
И в oбe oкoнницы встaвят пo мeсяцу.
Тoскa пaссaжиpкoй скoльзнeт пo тoмaм
И с книжкoю нa oттoмaнкe пoмeстится.

Чeгo жe я тpушу? Вeдь я, кaк гpaммaтику,
Бeссoнницу знaю. Стрясется — спасут.
Рассудок? Но он — как луна для лунатика.
Мы в дружбе, но я не его сосуд.

Вeдь нoчи игpaть сaдятся в шaxмaты
Сo мнoй нa луннoм пapкeтнoм пoлу,
Aкaциeй пaxнeт, и oкнa paспaxнуты,
И стpaсть, кaк свидeтeль, сeдeeт в углу.

И тoпoль — кopoль. Я игpaю с бeссoнницeй.
И фepзь — сoлoвeй. Я тянусь к сoлoвью.
И нoчь пoбeждaeт, фигуpы стopoнятся,
Я бeлoe утpo в лицo узнaю.

1916, 1928

Марбург — старинный университетский город в Германии, где Пастернак учился философии летом 1912 года. Именно здесь в результате множества причин, среди которых было и неудачное объяснение с возлюбленной, Пастернак решает оставить философию и заняться поэзией. Этому городу повезло стать поворотной точкой в становлении не только Пастернака: студентом университета в Марбурге был Ломоносов, когда написал свою «Оду на взятие Хотина». Отказ возлюбленной переживается героем как путь ко второму рождению — так в начале тридцатых назовет Пастернак свою пятую книгу стихов. Стихотворение полно точных пространственных указаний: на домах в городе висят мемориальные доски «Здесь жил Мартин Лютер», «Здесь жили братья Гримм» — собственно, так теперь там висят и доски с именами Ломоносова и самого Пастернака. Из Германии Пастернак совершает путешествие в Италию, символически переместившись из страны науки в страну искусства. Вероятно, именно как стихотворение о своем поэтическом рождении Пастернак включал «Марбург» во все свои избранные поэтические сборники 1920-50-х годов.

Определение поэзии

Это — круто налившийся свист,
Это — щелканье сдавленных льдинок,
Это — ночь, леденящая лист,
Это — двух соловьев поединок.

Это — сладкий заглохший горох,
Это — слезы вселенной в лопатках,
Это — с пультов и с флейт — Фигаро
Низвергается градом на грядку.

Все, что ночи так важно сыскать
На глубоких купаленных доньях,
И звезду донести до садка
На трепещущих мокрых ладонях.

Площе досок в воде — духота.
Небосвод завалился ольхою,
Этим звездам к лицу б хохотать,
Ан вселенная — место глухое.

Одно из стихотворений третьей книги Пастернака «Сестра моя — жизнь», которая принесла ему громкую известность. Стихотворение входит в цикл, озаглавленный «Занятье философией». В цикле, как в философских системах, где даются исходные определения главных понятий, собраны стихотворения «Определение поэзии», «Определение творчества» и «Определение души».
В стихотворении поэт определяет поэзию как присутствующую в природе («лист», «горох»), в музыке («с пультов и с флейт»). Поэзия умеет поймать отражение высшего, небесного в земной природе, поймать мгновенное — «звезду донести до садка», «сыскать на купаленных доньях»; ей свойственно напряженное соперничество («двух соловьев поединок») вместе с ощущением одиночества и глухоты вселенной (здесь, наверное, отзывается начало «Выхожу один я на дорогу…» Лермонтова и конец «Облака в штанах» Маяковского: «Глухо. / Вселенная спит, / положив на лапу / …огромное ухо»).

Про эти стихи

На тротуарах истолку
С стеклом и солнцем пополам,
Зимой открою потолку
И дам читать сырым углам.

Задекламирует чердак
С поклоном рамам и зиме,
К карнизам прянет чехарда
Чудачеств, бедствий и замет.

Буран не месяц будет месть,
Концы, начала заметет.
Внезапно вспомню: солнце есть;
Увижу: свет давно не тот.

Галчонком глянет Рождество,
И разгулявшийся денек
Прояснит много из того,
Что мне и милой невдомек.

В кашне, ладонью заслонясь,
Сквозь фортку крикну детворе:
Какое, милые, у нас
Тысячелетье на дворе?

Кто тропку к двери проторил,
К дыре, засыпанной крупой,
Пока я с Байроном курил,
Пока я пил с Эдгаром По?

Пока в Дарьял, как к другу, вхож,
Как в ад, в цейхгауз и в арсенал,
Я жизнь, как Лермонтова дрожь,
Как губы в вермут окунал.

Поэзия, творчество — одна из сквозных тем Пастернака, начиная с «Февраль. Достать чернил и плакать!» и заканчивая стихотворением «Нобелевская премия» 1959 года. Поэзия, стихи существуют в тесном слиянии со всем миром. Поэт толчет их на тротуаре с песком и солнцем. С одной стороны, можно вспомнить, как Николай Бурлюк, по воспоминаниям Бенедикта Лившица, снимал свои картины маслом с этюдника и клал на землю. С другой, Пастернак обыгрывает внутреннюю форму слова «истолку» и говорит о толковании стихов. Намеренная многозначность — «дам читать сырым углам» — подчеркивает зыбкость границ между явлениями окружающего мира, где поэт может давать читать свои стихи углам и чердаку, а может им предоставлять возможность читать их стихи.

«Галчонком» проглянувшее Рождество может напомнить читателю о герое Диккенса, который через окно спрашивал: «Какой сегодня день?» — и был счастлив услышать, что он не пропустил Рождество. Видимо, и лирический герой не пропустил своего времени, пока общался с поэтами прошлого (жил в поэтическом мире), словно диккенсовский Скрудж со страшными духами. В поэзии 1917-1918 годов сравнения революции с религиозными явлениями были приняты (вспомните Христа в концовке поэмы «Двенадцать»).

В 1940-х строчки «Сквозь фортку крикну детворе: / Какое, милые, у нас / Тысячелетье на дворе?» припомнил в газете «Культура и жизнь» поэт Алексей Сурков, обвинявший Пастернака в отрыве от реальной жизни и от революции 1917 года. Такие обвинения на страницах центральной газеты носили характер политического доноса, за которым могли следовать разного рода репрессивные меры — от прекращения изданий до ареста.

Так начинают. Года в два...

Так начинают. Года в два
От мамки рвутся в тьму мелодий,
Щебечут, свищут, — а слова
Являются о третьем годе.

Так начинают понимать.
И в шуме пущенной турбины
Мерещится, что мать — не мать.
Что ты — не ты, что дом — чужбина.

Что делать страшной красоте,
Присевшей на скамью сирени,
Когда и впрямь не красть детей?
Так возникают подозренья.

Так зреют страхи. Как он даст
Звезде превысить досяганье,
Когда он — Фауст, когда — фантаст?
Так начинаются цыгане.

Так открываются, паря
Поверх плетней, где быть домам бы,
Внезапные, как вздох, моря.
Так будут начинаться ямбы.

Так ночи летние, ничком
Упав в овсы с мольбой: исполнься,
Грозят заре твоим зрачком,
Так затевают ссоры с солнцем.

Так начинают жить стихом.

Стихотворение из четвертой книги стихов Пастернака «Темы и варьяции» о рождении поэта, о внутренних импульсах и внешних впечатлениях, которые превращают ребенка в поэта, его слова и мысли — в стихи.

Художник

Мне по душе строптивый норов
Артиста в силе: он отвык
От фраз, и прячется от взоров,
И собственных стыдится книг.

Но всем известен этот облик.
Он миг для пряток прозевал.
Назад не повернуть оглобли,
Хотя б и затаясь в подвал.

Судьбы под землю не заямить.
Как быть? Неясная сперва,
При жизни переходит в память
Его признавшая молва.

Но кто ж он? На какой арене
Стяжал он поздний опыт свой?
С кем протекли его боренья?
С самим собой, с самим собой.

Как поселенье на гольфштреме,
Он создан весь земным теплом.
В его залив вкатило время
Все, что ушло за волнолом.

Он жаждал воли и покоя,
А годы шли примерно так,
Как облака над мастерскою,
Где горбился его верстак.

А эти дни на расстояньи,
За древней каменной стеной,
Живет не человек — деянье:
Поступок ростом с шар земной.

Судьба дала ему уделом
Предшествующего пробел:
Он — то, что снилось самым смелым,
Но до него никто не смел.

За этим баснословным делом
Уклад вещей остался цел.
Он не взвился небесным телом,
Не исказился, не истлел.

В собранье сказок и реликвий,
Кремлем плывущих над Москвой
Столетья так к нему привыкли,
Как к бою башни часовой.

И этим гением поступка
Так поглощен другой, поэт,
Что тяжелеет, словно губка,
Любою из его примет.

Стихотворение о Поэте и Правителе — о знании «друг о друге предельно крайних двух начал». В 1950-х Пастернак написал об этом стихотворении:
«…разумел Сталина и себя. <…> Искренняя, одна из сильнейших (последняя в тот период) попытка жить думами времени и ему в тон».

Сосны

В траве, меж диких бальзаминов,
Ромашек и лесных купав,
Лежим мы, руки запрокинув
И к небу головы задрав.

Трава на просеке сосновой
Непроходима и густа.
Мы переглянемся и снова
Меняем позы и места.

И вот, бессмертные на время,
Мы к лику сосен причтены
И от болезней, эпидемий
И смерти освобождены.

С намеренным однообразьем,
Как мазь, густая синева
Ложится зайчиками наземь
И пачкает нам рукава.

Мы делим отдых краснолесья,
Под копошенье мураша
Сосновою снотворной смесью
Лимона с ладаном дыша.

И так неистовы на синем
Разбеги огненных стволов,
И мы так долго рук не вынем
Из-под заломленных голов,

И столько широты во взоре,
И так покорно все извне,
Что где-то за стволами море
Мерещится все время мне.

Там волны выше этих веток
И, сваливаясь с валуна,
Обрушивают град креветок
Со взбаламученного дна.

А вечерами за буксиром
На пробках тянется заря
И отливает рыбьим жиром
И мглистой дымкой янтаря.

Смеркается, и постепенно
Луна хоронит все следы
Под белой магиею пены
И черной магией воды.

А волны все шумней и выше,
И публика на поплавке
Толпится у столба с афишей,
Неразличимой вдалеке.

Стихотворение из цикла «На ранних поездах», который поэт начинает за несколько месяцев до Великой Отечественной войны. В нем присутствует излюбленная пастернаковская тема единства, слитности мира, открывающая путь к человеческому бессмертию. Поэт здесь соединяет лес и людей, подмосковные сосны и далекое море.

Быть знаменитым некрасиво...

Быть знаменитым некрасиво.
Не это подымает ввысь.
Не надо заводить архива,
Над рукописями трястись.

Цель творчества — самоотдача,
А не шумиха, не успех.
Позорно, ничего не знача,
Быть притчей на устах у всех.

Но надо жить без самозванства,
Так жить, чтобы в конце концов
Привлечь к себе любовь пространства,
Услышать будущего зов.

И надо оставлять пробелы
В судьбе, а не среди бумаг,
Места и главы жизни целой
Отчеркивая на полях.

И окунаться в неизвестность,
И прятать в ней свои шаги,
Как прячется в тумане местность,
Когда в ней не видать ни зги.

Другие по живому следу
Пройдут твой путь за пядью пядь,
Но пораженья от победы
Ты сам не должен отличать.

И должен ни единой долькой
Не отступаться от лица,
Но быть живым, живым и только,
Живым и только до конца.

Впервые опубликовано в журнале «Знамя» в 1956-м под заголовком «Быть знаменитым». Поэтическая декларация Пастернака, вошедшая в последний цикл поэта «Когда разгуляется», подводящая итог представлениям автора о месте поэта в мире.

В больнице

Стояли как перед витриной,
Почти запрудив тротуар.
Носилки втолкнули в машину,
В кабину вскочил санитар.

И скорая помощь, минуя
Панели, подъезды, зевак,
Сумятицу улиц ночную,
Нырнула огнями во мрак.

Милиция, улицы, лица
Мелькали в свету фонаря.
Покачивалась фельдшерица
Со склянкою нашатыря.

Шел дождь, и в приемном покое
Уныло шумел водосток,
Меж тем как строка за строкою
Марали опросный листок.

Его положили у входа.
Все в корпусе было полно.
Разило парами иода,
И с улицы дуло в окно.

Окно обнимало квадратом
Часть сада и неба клочок.
К палатам, полам и халатам
Присматривался новичок.

Как вдруг из расспросов сиделки,
Покачивавшей головой,
Он понял, что из переделки
Едва ли он выйдет живой.

Тогда он взглянул благодарно
В окно, за которым стена
Была точно искрой пожарной
Из города озарена.

Там в зареве рдела застава,
И, в отсвете города, клен
Отвешивал веткой корявой
Больному прощальный поклон.

«О Господи, как совершенны
Дела Твои, — думал больной, —
Постели, и люди, и стены,
Ночь смерти и город ночной.

Я принял снотворного дозу
И плачу, платок теребя.
О Боже, волнения слезы
Мешают мне видеть Тебя.

Мне сладко при свете неярком,
Чуть падающем на кровать,
Себя и свой жребий подарком
Бесценным Твоим сознавать.

Кончаясь в больничной постели,
Я чувствую рук Твоих жар.
Ты держишь меня, как изделье,
И прячешь, как перстень, в футляр».

Стихотворение «В больнице» было включено Пастернаком в его последний цикл стихов «Когда разгуляется». Вызванное собственным пребыванием в больнице с тяжелым инфарктом, стихотворение начинается с картины толпы вокруг человека, которому стало плохо на улице, и его забирает машина скорой помощи, и завершается мыслями умирающего больного, которого переполняет восхищение устройством окружающего мира и благодарность за дарованную ему судьбу.

В январе 1953-го Пастернак писал вдове своего близкого друга, Нине Табидзе:

«Когда это случилось, и меня отвезли, и я пять вечерних часов пролежал сначала в приемном покое… то в промежутках между потерею сознания и приступами тошноты и рвоты меня охватывало такое спокойствие и блаженство!
<…>
Длинный верстовой коридор с телами спящих, погруженный во мрак и тишину, кончался окном в сад с чернильной мутью дождливой ночи и отблеском городского зарева, зарева Москвы, за верхушками деревьев. И этот коридор, и зеленый жар лампового абажура на столе у дежурной сестры у окна, и тишина, и тени нянек, и соседство смерти за окном и за спиной — все это по сосредоточенности своей было таким бездонным, таким сверхчеловеческим стихотворением!
<…>
„Господи, — шептал я, — благодарю Тебя за то, что Ты кладешь краски так густо и сделал жизнь и смерть такими, что Твой язык — величественность и музыка, что Ты сделал меня художником, что творчество — Твоя школа, что всю жизнь Ты готовил меня к этой ночи“. И я ликовал и плакал от счастья».

Снег идет

Снег идет, снег идет.
К белым звездочкам в буране
Тянутся цветы герани
За оконный переплет.

Снег идет, и всё в смятеньи,
Bсе пускается в полет, —
Черной лестницы ступени,
Перекрестка поворот.

Снег идет, снег идет,
Словно падают не хлопья,
А в заплатанном салопе
Сходит наземь небосвод.

Словно с видом чудака,
С верхней лестничной площадки,
Крадучись, играя в прятки,
Сходит небо с чердака.

Потому что жизнь не ждет.
Не оглянешься — и Святки.
Только промежуток краткий,
Смотришь, там и новый год.

Снег идет, густой-густой.
В ногу с ним, стопами теми,
В том же темпе, с ленью той
Или с той же быстротой,
Может быть, проходит время?

Может быть, за годом год
Следуют, как снег идет
Или как слова в поэме?

Снег идет, снег идет,
Снег идет, и всё в смятеньи:
Убеленный пешеход,
Удивленные растенья,
Перекрестка поворот.

Стихотворение из последнего цикла Пастернака «Когда разгуляется» передает целый ряд сквозных мотивов, тем, приемов, которые были свойственны мировосприятию и текстам поэта на протяжении всего литературного пути. Городской снегопад объединяет небо, землю, город, людей и комнатные растения. Они все подчиняются общим законам мироздания — устройства времени и творчества («…за годом год / Следуют, как снег идет / Или как слова в поэме»).

Нобелевская премия

Я пропал, как зверь в загоне.
Где-то люди, воля, свет,
А за мною шум погони,
Мне наружу ходу нет.

Темный лес и берег пруда,
Ели сваленной бревно.
Путь отрезан отовсюду.
Будь что будет, все равно.

Что же сделал я за пакость,
Я, убийца и злодей?
Я весь мир заставил плакать
Над красой земли моей.

Но и так, почти у гроба,
Верю я, придет пора —
Силу подлости и злобы
Одолеет дух добра.

В октябре 1958 года Пастернаку была присуждена самая престижная мировая награда в области литературы — Нобелевская премия. В СССР присуждение премии было воспринято как враждебный акт — награждение писателя, чей роман «Доктор Живаго» был запрещен на родине и опубликован только за границей. Была развернута беспрецедентная кампания травли поэта: Пастернака исключили из Союза советских писателей и грозили высылкой из страны, в газетах публиковались гневные обличительные письма, где автора романа называли предателем и клеветником. В результате кампании Пастернак отказался от премии. 30 января 1959 года Пастернак передал цикл «Январские дополнения» английскому журналисту, который спустя десять дней опубликовал стихотворение «Нобелевская премия» в газете Daily Mail.

Гамлет

Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далеком отголоске,
Что случится на моем веку.

На меня наставлен сумрак ночи
Тысячью биноклей на оси.
Если только можно, Авва Oтче,
Чашу эту мимо пронеси.

Я люблю твой замысел упрямый
И играть согласен эту роль.
Но сейчас идет другая драма,
И на этот раз меня уволь.

Но продуман распорядок действий,
И неотвратим конец пути.
Я один, все тонет в фарисействе.
Жизнь прожить — не поле перейти.

Стихотворение «Гамлет» открывает последнюю, стихотворную часть романа «Доктор Живаго». В лирическом герое стихотворения множатся, накладываясь друг на друга, актер, вышедший на сцену (возможно, играющий роль Гамлета); сам Гамлет, выполняющий на сцене волю своего отца; Христос, обращающийся в Гефсиманском саду к Богу Отцу; лирический герой стихотворения, размышляющий о своем пути и судьбе; и, наконец, Пастернак, ощущающий себя в современности, тонущим в фарисействе.

Стихотворение, герой которого пытается узнать свою судьбу, тесно связано с литературной традицией. Пастернак несколько раз повторял в письмах и разговорах, что судьба его героя должна быть отчасти подобна судьбе Александра Блока. Блок неоднократно в стихах сопоставлял с Гамлетом своего лирического героя. Тема судьбы и смерти поэта в русской поэзии тесно связана со стихотворением Лермонтова на смерть Пушкина, где он сравнивает убитого поэта с Христом («они венец терновый, увитый лаврами, надели на него»). Стихотворение написано пятистопным хореем — размером, к которому, говоря о темах судьбы, смерти и жизненного пути, обращались Лермонтов («Выхожу один я на дорогу…»), Тютчев («Вот бреду я вдоль большой дороги…»), Блок («Выхожу я в путь, открытый взорам…»), неоднократно Есенин («Письмо матери», «Спит ковыль. Равнина дорогая…» и др.) и Максимилиан Волошин, написавший этим размером:

Темен жребий русского поэта:
Неисповедимый рок ведет
Пушкина под дуло пистолета,
Достоевского на эшафот.

Может быть, и я свой жребий выну,
Горькая детоубийца — Русь!
И на дне твоих подвалов сгину,
Иль в кровавой луже поскользнусь, —
Но твоей Голгофы не покину,
От твоих могил не отрекусь.

Август

Как обещало, не обманывая,
Проникло солнце утром рано
Косою полосой шафрановою
От занавеси до дивана.

Оно покрыло жаркой охрою
Соседний лес, дома поселка,
Мою постель, подушку мокрую
И край стены за книжной полкой.

Я вспомнил, по какому поводу
Слегка увлажнена подушка.
Мне снилось, что ко мне на проводы
Шли по лесу вы друг за дружкой.

Вы шли толпою, врозь и парами,
Вдруг кто-то вспомнил, что сегодня
Шестое августа по‑старому,
Преображение Господне.

Обыкновенно свет без пламени
Исходит в этот день с Фавора,
И осень, ясная как знаменье,
К себе приковывает взоры.

И вы прошли сквозь мелкий, нищенский,
Нагой, трепещущий ольшаник
В имбирно-красный лес кладбищенский,
Горевший, как печатный пряник.

С притихшими его вершинами
Соседствовало небо важно,
И голосами петушиными
Перекликалась даль протяжно.

В лесу казенной землемершею
Стояла смерть среди погоста,
Смотря в лицо мое умершее,
Чтоб вырыть яму мне по росту.

Был всеми ощутим физически
Спокойный голос чей-то рядом.
То прежний голос мой провидческий
Звучал, нетронутый распадом:

«Прощай, лазурь преображенская
И золото второго Спаса,
Смягчи последней лаской женскою
Мне горечь рокового часа.

Прощайте, годы безвременщины!
Простимся, бездне унижений
Бросающая вызов женщина!
Я — поле твоего сраженья.

Прощай, размах крыла расправленный,
Полета вольное упорство,
И образ мира, в слове явленный,
И творчество, и чудотворство».

1953

Стихотворение «Август» — из цикла стихов Юрия Живаго, героя романа Пастернака, составляющего последнюю часть романа. В стихотворении — сон героя о своей смерти, причем автор помещает пространство стихотворения в пространство своей комнаты на даче в Переделкине: утреннее солнце покрывает «…жаркой охрою / Соседний лес, дома поселка, / Мою постель, подушку мокрую / И край стены за книжной полкой».

Вспоминающийся герою сон, как к нему «на проводы» идут его друзья через августовский кладбищенский лес, как будто опять через переделкинское кладбище, над которым возвышается церковь Преображения — в начале стихотворения «кто-то» во сне вспоминает, что это «шестое августа по‑старому, Преображение Господне». Герой, прощаясь с жизнью, прощается с поэзией («образ мира, в слове явленный»), чудом окружающего мира и возлюбленной, которая умела «сражаться» за него с окружающим миром, помогая ему преодолеть годы забвения человеческих и божественных законов («годы безвременщины»).

Зимняя ночь

Мело, мело по всей земле
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.

Как летом роем мошкара
Летит на пламя,
Слетались хлопья со двора
К оконной раме.

Метель лепила на стекле
Кружки и стрелы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.

На озаренный потолок
Ложились тени,
Скрещенья рук, скрещенья ног,
Судьбы скрещенья.

И падали два башмачка
Со стуком на пол.
И воск слезами с ночника
На платье капал.

И все терялось в снежной мгле,
Седой и белой.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.

На свечку дуло из угла,
И жар соблазна
Вздымал, как ангел, два крыла
Крестообразно.

Мело весь месяц в феврале,
И то и дело
Свеча горела на столе,
Свеча горела.

Одно из самых известных стихотворений Пастернака о любви, где близости влюбленных сообщается масштаб всеохватности за счет параллелизма с зимней стихией («по всей земле, во все пределы») и высокой, почти религиозной высоты («…и жар соблазна / Вздымал, как ангел, два крыла / Крестообразно»). Так о любви Лары и Живаго Пастернак пишет в романе «Доктор Живаго»: «Их любовь была велика. Но любят все, не замечая небывалости чувства. Для них же — и в этом была их исключительность — мгновения, когда, подобно веянию вечности, в их обреченное человеческое существование залетало веяние страсти, были минутами откровения и узнавания все нового и нового о себе и жизни»; «Мы с тобой как два первых человека, Адам и Ева, которым нечем было прикрыться в начале мира, и мы теперь так же раздеты и бездомны в конце его. И мы с тобой последнее воспоминание обо всем том неисчислимо великом, что натворено на свете за многие тысячи лет между ними и нами, и в память этих исчезнувших чудес мы дышим и любим, и плачем, и держимся друг за друга и друг к другу льнем».

«Зимняя ночь» входит в цикл стихов героя романа Пастернака — Юрия Живаго. В прозаической части романа герой, проезжая на Святках по Камергерскому переулку, поднимает голову, видит свет от свечи на замерзшем оконном стекле, и ему в голову приходит строчка «свеча горела на столе, свеча горела». В стихотворении лирическому герою представляется череда любовных свиданий за этим окном — «то и дело свеча горела на столе». Внутренний мир комнаты со свечой и влюбленной парой противопоставлен зимнему миру за окном, охваченному непрерывной и повсеместной метелью, как в первых строках поэмы Блока «Двенадцать».

Предметный мир стихотворения: метель, стол, окно, свеча, воск, башмачки — позволяет вспомнить о балладе Жуковского «Светлана» с ее знаменитым началом «Раз в крещенский вечерок…». Строчка приходит в голову герою, когда он на Святках (почти что время гаданий из баллады Жуковского) едет на извозчике со своей будущей женой Тоней, а за окном, чего он не знает, находится главная героиня романа Лара со своим женихом. В самом конце романа Лара, много лет спустя случайно зайдя в эту комнату, увидит на столе мертвого Юрия Живаго — как героиня Жуковского видит во сне мертвого жениха. Таким образом, в прозе связь с балладой, где девушка гадает о женихе, видит его мертвым, а, проснувшись, встречает его живым, становится еще отчетливей. В той же главе, где появляется впервые строчка «свеча горела», «Елка у Свентицких», герой размышляет об искусстве, которое все время занято двумя вещами — «неотступно размышляет о смерти и неотступно творит этим жизнь». Баллада Жуковского, где после гадания и страшного сна появляется живой жених, была как раз одним из таких произведений искусства.

В 1948 году стихотворение послужило причиной запрета на распространение книги Пастернака, в которую было включено. Александр Фадеев, возглавлявший Союз советских писателей и в издательстве которого была отпечатана книга, увидел в нем смесь мистики и эротики.

Рождественская звезда

Стояла зима.
Дул ветер из степи.
И холодно было младенцу в вертепе
На склоне холма.

Его согревало дыханье вола.
Домашние звери
Стояли в пещере,
Над яслями теплая дымка плыла.

Доху отряхнув от постельной трухи
И зернышек проса,
Смотрели с утеса
Спросонья в полночную даль пастухи.

Вдали было поле в снегу и погост,
Ограды, надгробья,
Оглобля в сугробе,
И небо над кладбищем, полное звезд.

А рядом, неведомая перед тем,
Застенчивей плошки
В оконце сторожки
Мерцала звезда по пути в Вифлеем.

Она пламенела, как стог, в стороне
От неба и Бога,
Как отблеск поджога,
Как хутор в огне и пожар на гумне.

Она возвышалась горящей скирдой
Соломы и сена
Средь целой Вселенной,
Встревоженной этою новой звездой.

Растущее зарево рдело над ней
И значило что-то,
И три звездочета
Спешили на зов небывалых огней.

За ними везли на верблюдах дары.
И ослики в сбруе, один малорослей
Другого, шажками спускались с горы.

И странным виденьем грядущей поры
Вставало вдали все пришедшее после.
Все мысли веков, все мечты, все миры.
Все будущее галерей и музеев,
Все шалости фей, все дела чародеев,
Все елки на свете, все сны детворы.

Весь трепет затепленных свечек, все цепи,
Все великолепье цветной мишуры…
…Все злей и свирепей дул ветер из степи…
…Все яблоки, все золотые шары.

Часть пруда скрывали верхушки ольхи,
Но часть было видно отлично отсюда
Сквозь гнезда грачей и деревьев верхи.
Как шли вдоль запруды ослы и верблюды,
Могли хорошо разглядеть пастухи.

— Пойдемте со всеми, поклонимся чуду, —
Сказали они, запахнув кожухи.

От шарканья по снегу сделалось жарко.
По яркой поляне листами слюды
Вели за хибарку босые следы.
На эти следы, как на пламя огарка,
Ворчали овчарки при свете звезды.

Морозная ночь походила на сказку,
И кто-то с навьюженной снежной гряды
Все время незримо входил в их ряды.
Собаки брели, озираясь с опаской,
И жались к подпаску, и ждали беды.

По той же дороге, чрез эту же местность
Шло несколько ангелов в гуще толпы.
Незримыми делала их бестелесность,
Но шаг оставлял отпечаток стопы.

У камня толпилась орава народу.
Светало. Означились кедров стволы.
— А кто вы такие? — спросила Мария.
— Мы племя пастушье и неба послы,
Пришли вознести вам обоим хвалы.
— Всем вместе нельзя. Подождите у входа.

Средь серой, как пепел, предутренней мглы
Топтались погонщики и овцеводы,
Ругались со всадниками пешеходы,
У выдолбленной водопойной колоды
Ревели верблюды, лягались ослы.

Светало. Рассвет, как пылинки золы,
Последние звезды сметал с небосвода.
И только волхвов из несметного сброда
Впустила Мария в отверстье скалы.

Он спал, весь сияющий, в яслях из дуба,
Как месяца луч в углубленье дупла.
Ему заменяли овчинную шубу
Ослиные губы и ноздри вола.

Стояли в тени, словно в сумраке хлева,
Шептались, едва подбирая слова.
Вдруг кто-то в потемках, немного налево
От яслей рукой отодвинул волхва,
И тот оглянулся: с порога на деву,
Как гостья, смотрела звезда Рождества.

Стихотворение, отданное Пастернаком главному герою своего романа. Юрий Живаго хочет «написать русское поклонение волхвов, как у голландцев, с морозом, волками и темным еловым лесом». В стихотворении евангельские волхвы, идущие принести дары младенцу Христу, проходят через русское зимнее пространство («…погост, / Ограды, надгробья, / Оглобля в сугробе / И небо над кладбищем, полное звезд»), в котором узнается картина пейзажа из окна дачи поэта в Переделкине. В картине соединяются пространство и время: рядом с волхвами «встает все пришедшее после» — «будущее галерей и музеев», «все елки на свете», «все сны детворы». Это жизнь многовековой христианской культуры, берущей начало «в пещере», возле которой так по‑будничному бранятся и ругаются погонщики, лягаются ослы, но при этом происходит величайшее чудо, отмеченное для людей появлением звезды Рождества. 

Живопись, музыка, философия, поэзия. «Сестра моя – жизнь». Пабло Пикассо. Галчонком глянет Рождество. «Свеча горела …». Любовь – это могучая стихия, неизменно вносящая первозданный хаос. Время интенсивного личного творчества. Современники о внешности Б.Л. Пастернака. «Высокая болезнь». Цель урока. «О, знал бы я, что так бывает…» (анализ стихотворения). Преодоление Лефа. Анализ раннего стихотворения «Февраль…».

«Б.Пастернак» - Роман «Доктор Живаго». Евгения Лурье. Борюша слетел с лошади. Поэт родился в Москве. Умер 30 мая 1960 года в Переделкине. Борис Леонидович Пастернак. Его после смерти называли «Гамлет XX века». Круги московских литераторов. Пастернак предпринимает поездку в Грузию. У Бориса Пастернака 4 внука и 10 правнуков. Летом 1912 года изучал философию. Александр Пастернак. Борис Пастернак. Познакомился с Ольгой Ивинской.

«Краткая биография Бориса Пастернака» - Творчество Б.Л.Пастернака. Искренняя и нежная дружба связывала Б.Пастернака и Анну Ахматову. Последняя книга стихов. Философская лирика. Лиризм и одухотворенность поэзии. Друзья Бориса Пастернака. Друзья семьи. Гамлет. Семья. Природа превратилась в поэзии Пастернака в главного лирического героя. Нобелевская премия. Неразрывность связи человека и природы в лирике Пастернака. Начало пути. Близнец в тучах.

«Биография Пастернака» - Творческое увлечение. Годы Великой Отечественной войны. Автограф Пастернака. Чистополь. Борис Леонидович Пастернак. Лирика. Биография. Улица Бориса Пастернака. Почтовая карточка СССР. Кровать.

«Биография Бориса Пастернака» - Московский университет. В 1922 году художница Евгения Лурье стала первой женой поэта. Поступил на историко-филологический факультет. Среди родных людей. Биография Бориса Пастернака. Сестра моя – жизнь. Жизнь и бессмертие - одно. Первый сборник стихотворений Бориса Пастернака появился в 1914 году. 1913 год -первая публикация. Наиболее известные сборники стихотворений Пастернака. Жить и сгорать у всех в обычае.

«Жизнь Пастернака» - Родители. Этапы жизни и творчества. Месяцы сражений. Шведская Академия словесности. Власти вынудили поэта отказаться от премии. Суд над Пастернаком. Роман “Доктор Живаго”. Сборник “Сестра моя - жизнь”. Оригинальность художественного образа. Время нелепых подозрений. Марбург. Борис Леонидович Пастернак. Доктор филологических наук.

Москва. 1946 год.
1
“...Она была довольно замкнутой и не была такой... нараспашку, каким был Пастернак. Это была полная его противоположность”

Вспоминал - и сравнивал - человек, хорошо (и по отдельности) с ними знакомый, Лев Горнунг, он же - автор замечательных фотопортретов, свидетельствующих о несомненно талантливой наблюдательности. Вспоминал и сравнивал Горнунг тогда, когда уже не было на свете ни Пастернака, ни Ахматовой - они удалились туда, где “таинственной лестницы взлет”, когда сравнение носит уже не земной, а более высокий характер. Итак, не просто - разные, а - “полная противоположность”.
В то же время в сознании, отзывающемся русской поэзии ХХ века, Пастернак и Ахматова существуют там же, где и Мандельштам, и Цветаева. “В России пишут четверо: я, Пастернак, Ахматова и П. Васильев”, - сказал в 1935-м С. Рудакову Мандельштам. “Нас мало, нас, может быть, четверо...” - четверка “горючих и адских” может располагаться каждым читателем по своему порядку, но в каноне русской поэзии ХХ века они стоят рядом. Рядом? “Благоуханная легенда” - так иронически охарактеризует Ахматова миф о себе и Цветаевой, например. То же самое - могла сказать и о Пастернаке.
Чем внимательнее вчитываешься в мемуары и свидетельства, а уж тем более в стихи, чем глубже всматриваешься в сюжет существования оставивших бесценное наследие поэтов, тем больше возникает вопросов не о сходстве - о различии. О разных стратегиях творческого и житейского поведения близких, сближенных в общепринятом, среднестатистическом читательском мнении поэтов. Почти по Лобачевскому: вроде бы и параллельные, но пересекаются. И наоборот: вроде бы пересекаются, но - параллельные. Независимые. Отдельные. И сентиментально-мелодраматическая картинка Ахматова - Мандельштам - Цветаева - Пастернак, представляющие собою некое над-индивидуальное целое (вместе противостояли известно чему), распадается на самостоятельные, с неровными, а иногда даже очень острыми краями образования. От утешительного мифа о единстве не остается и следа. В своих “Записных книжках. 1958–1966”, изданных Einaudi в 1996-м, Ахматова набросала предварительный план книги “Мои полвека”, где назвала главку о Пастернаке (внутри предполагаемой главы “Мои современники”) так: “Разгадка тайны”. На самом деле тайна была в отношениях двух поэтов и восприятии ими друг друга, тайна, так и не ставшая прижизненной явью. Тайна, как можно увидеть сегодня, заключалась в том, что Ахматова упорно и глубоко думала о Пастернаке, а он - он лишь снисходил. Снисходил, громко восхищаясь.
Вот как в одно и то же историческое время оценивал в воронежских беседах с Сергеем Рудаковым Ахматову и Пастернака Мандельштам.

Об Ахматовой: “Она - плотоядная чайка, где исторические события - там слышится голос Ахматовой. И события - только гребень, верх волны: война, революция. Ровная и глубокая полоса жизни у нее стихов не дает...”.
О Пастернаке: “Человек здоровый, на все смотрит как на явления: вот - снег, погода, люди ходят...”.

Да, и близки были духовно, а порою и душевно, и ценили, любили, поддерживали друг друга. Ахматова оплакала уход Пастернака: “Умолк вчера неповторимый голос...”. Все это так. Но вот вопросы, которые задавала уже в “хрущевское” время, после “Живаго”: “в те дни, когда ему было очень худо, но он еще не болел. Он был исключен. Он был уже только членом Литфонда”. Вспоминает М.В. Вольпин: “Значит, заговорили о Пастернаке, о горестной его судьбе, и вдруг она сказала: “Михаил Давидович, кто первый из нас написал революционную поэму? - Борис. Кто первый выступал на съезде с преданнейшей речью? - Борис. Кто первый сделал попытку восславить вождя? - Борис. Так за что же ему мученический венец?” - сказала она с завистью”. И дальше: “Кто первый из нас был послан вместе с Сурковым <...> представлять советскую поэзию за границей? - Борис!” - сказала она”.

Вольпин и Дувакин, обсуждая эти вопросы Ахматовой, говорят и о “возвышенной зависти чужому несчастью”, что “не дана мелкому тщеславию”, а свидетельствует о “стремлении к хорошей, подлинной, настоящей, в высоком смысле слова, славе”, но главное - о различии между поэтами.
Попробуем разобраться.
2
Их появление на свет разделяет меньше года: Ахматова - “летняя” (родилась в Иванов день, в самый длинный день и самую короткую ночь в году, 23 июня 1889 г.), Пастернак - “зимний” (10 февраля 1890 г.). Оба родились не в блестящей столице: Пастернак - в Москве, Ахматова - в пригороде Одессы.

Пастернак родился в любящей, благополучной и творческой семье (и среде - его первые впечатления в родительском доме отложились на всю жизнь), Ахматова родилась в семье статского советника, бывшего морского офицера. Зато поэтическая слава и даже легенда пришли к Ахматовой раньше - еще до революции. Как справедливо утверждает биограф, “легенда была частью славы и сопровождала Ахматову с первых ее шагов на творческом пути”. Задолго до известности начинающего Пастернака критика отметила особую силу стихов Ахматовой - В.М. Жирмунский в статье “Преодолевшие символизм” назвал ее “наиболее значительным поэтом молодого поколения” (“Русская мысль”, 1916, № 12). Ранняя Ахматова и сама для себя была, как мы бы нынче сказали, замечательным имиджмейкером. “Колдовской ребенок”. “Колдунья”. “Я обманно стыдлива”. “Я умею любить”. “Все мы бражники здесь, блудницы...” Слово, как известно, не воробей, - долетело и до Жданова со Сталиным. В 1923 году выходит первая монография о ее творчестве - книга Б.М. Эйхенбаума, в которой исследуются ее же мотивы - религиозного сознания и “бражников, блудниц”. И образ ветреной и богемной, обманутой и лукавящей красавицы, с которым Ахматова потом беспощадно боролась, выступая против мемуаров Г. Иванова и прочих, - выкован был сначала ею же самой. Хрупкую, мифологизированно-изнеженную, опасную, до головокружения оригинальную красоту послушно растиражировали художники - от Н. Альтмана с его знаменитым сине-желтым, изломанным по силуэту портретом, до Ю. Анненкова с графическим абрисом испаноподобной дамы. И даже Мандельштам, об отношении которого к обоим - в дальнейшем повествовании, назвал ее сначала “столпником паркета”.

Начавшая печататься на шесть лет раньше Пастернака, Ахматова сначала благодаря своему замужеству, но очень вскоре и благодаря нарастающей известности очень рано вошла в круг определявших лицо и уровень современной поэзии на блестящем и насыщенном артистическом фоне - от Блока до Вяч. Иванова (я уж не говорю о балете и опере, художниках, артистах и проч.) Пастернак, еще далекий от окончательного выбора возможного профессионального будущего (от философии до музыки) в 10-е годы находился в кружке Сердарды, а отнюдь не в кругу поэтов. Его потрясло, правда, знакомство с Маяковским в 1914-м. Пастернаковская тяга и близость к футуристам была противоположна по направлению ахматовской акмеистичности: так что и по поэтике, и по стилю поведения, и по создаваемому образу, и по стратегии жизни они не совпадали. Вот и говори после этого о единстве “поколения”!

Делать выводы о творческом родстве, исходя из даты рождения и принадлежности к одному поколению, никак не представляется возможным. Более того: если искать оппонентов, то они как раз внутри поколения и таятся.

Но, предвижу возражение, стихи Ахматовой, посвященные Пастернаку, свидетельствуют вовсе не об оппонировании!

За то, что дым сравнил с Лаокооном,
Кладбищенский воспел чертополох,
За то, что мир наполнил новым звоном
В пространстве новом отраженных строф, -

Он награжден каким-то вечным детством,
Той щедростью и зоркостью светил,
И вся земля была его наследством,
А он ее со всеми разделил.

Кстати, не могу не отметить перекличку - ответ-вопрос-ответ - Ахматовой самой с собою: на вопрос “за что?”, несколько раз повторенное Вольпину, отвечает, как это ни парадоксально, сама Ахматова из 1936-го: “за то, что”, тоже несколько раз повторенное. А его “мученический венец” перекликается с “вечным детством”, которым он (“за то, что”) “награжден”.

По свидетельствам (и по объективным данным), стихотворением 1936 года “Борис Пастернак” Ахматова прервала затянувшееся поэтическое молчание. Восторг и радость действительно образуют эмоциональную ауру этого стихотворения. Оно стало известным в черновике Пастернаку еще до публикации - ему не очень глянулось одно слово внутри: “чтоб не спугнуть / лягушки чуткий сон”. Лягушку Ахматова послушно убрала, заменила на пространство.

Но между этим стихотворением и дореволюционной славой в жизни Пастернака и жизни Ахматовой много чего произошло.

Революция пролегла межевою вехою (пользуюсь лексикой “Людей и положений” Пастернака) между многими и многими.

Ахматова и Пастернак были из тех, кто не уехал в эмиграцию. “Руками я замкнула слух”. Пастернак провел несколько месяцев 1921 года в Германии, но это была не эмиграция, а отъезд (уехали в эмиграцию родители, которых Пастернак провожал из Петрограда, стоя на пристани рядом с Ахматовой, провожавшей навсегда Артура Лурье).
Но слава, именно слава Пастернака началась после революций, февральской и октябрьской. Его отношение к революции было амбивалентным - он и приветствовал жар ее возможностей, и устрашался ее делам (“Русская революция”, 1919). Отношение к революции Ахматовой было гораздо более скептическим, без иллюзий, отрицательным без оттенков; она с самого начала разделила родину и революцию ледяною и непереступаемой чертой. Уже в конце 50-х Ахматова комментирует: “Б.П. примолк после гениальной книги лета 1917 (вышла в 1921), растил сына, читал толстые книги и писал свои 3 поэмы” (ЗК, с. 209). Пастернак “пишет худшее из всего, что он сделал” (ЗК, с. 311). Сурово. (Сурово будет позже сказано и о стихах из “Доктора Живаго” - “как в прорубь опустил” - ЗК, с. 297).

Отметим, что эпитет “гениальный” при этом постоянно присутствует - имя Пастернака возникает в “Записных книжках” множество раз. Ревнивая мысль-память о Пастернаке не покидала Ахматову никогда. А ревность - не к его поэзии, а к его славе и, как она говорила, к “ошибкам”. Пример: “Б.П. думал, что за границей интересуются только им одним. Это было одной из его ошибок” (ЗК, с. 540).

После революции Ахматова переживает начало трагических десятилетий своей жизни. Счастливая (после жизни с В. Шилейко) встреча с Н.Н. Пуниным в 30-х годах обрывается. Она замыкает “слух” и “голос” из-за полного отторжения от того, что происходит снаружи дома, - но и дома настоящего у нее, живущей рядом и вместе с “предыдущим” семейством Пунина, нет. В отличие от Пастернака, который нелегким, даже тяжелым, а иногда невыносимым трудом выстраивает дом, быт, жизнь. Организуя пространство вокруг себя.

Может быть, Пастернак был одарен не только даром детства, но и инстинктом дома? Во всяком случае, даже дров он добытчик, хотя бы и путем кражи.

Ахматова никогда советской не будет. Никогда не обеспокоится бытом, что бы ни творилось вокруг нее. Вот она лежит больная под одеялом, с распущенными по подушке волосами, - фотография 1924 года подарена Пастернаку с дружеской надписью. Вот другая, интимная фотография, сделанная Н.Н. Пуниным, - Ахматова только со сна, стоящая в ночной рубашке, среди кресел и картин, разбросанных предметов туалета, - а быта все равно нет! Не пристает. Вот воспоминания, проходящие через десятилетия, через всю жизнь - от “после революции” и до самого конца, - кто-то принес суп, кто-то блюдце с вареной морковкой и т.п. “Я был у нее на квартире, протопил печку, прибрал немного...” - это В. Гаршин, 4 декабря 1939 года. Разорванное кимоно - а ведь можно было зашить? Приготовить? Убрать? Обиходить? Нет - рисунок Модильяни да сундук; вот и все имущество; дом - на Ордынке - уже стал легендой: “здесь жила Ахматова”, да не жила она нигде, кроме Фонтанного дома, и, в сущности, там тоже не жила. Она -останавливалась. Лучше - хуже, счастливее - несчастнее, но настоящего дома не заводила. Это сравнимо отчасти с нежеланием Набокова купить, организовать, обиходить свой собственный дом - квартиру - убежище: потерявши родительский дом на Большой Морской, он ничего уже подобного утерянному иметь не мог, а посему - отказывался от замены. Отказывалась - правда, и позволить себе не могла того, что хотела бы, потому и не хотела - и Ахматова.

У Пастернака мотив дома - мотив жизнестроительный, творческий, наиважнейший - проходит через долгие годы: я уже имела возможность об этом сказать в статье “Квартирный вопрос”. Сюжетом той статьи было сравнение домовитости Пастернака, образа дома-квартиры в его поэзии и письмах сбезбытностью Мандельштама. Но у Мандельштама была Надежда Яковлевна - вечное “ты”, движитель хотя бы и мизерного жизнеобеспечения (“Мы с тобой на кухне посидим”); у Ахматовой и этого быть не могло, хотя и Пунин старался, и Гаршин судки приносил. Десятилетия жизни связаны с нарастающим ощущением отчаяния, несмотря на сравнительно счастливые, повторяю, годы с Пуниным.

У Ахматовой - “навсегда опустошенный дом”, какие бы фотоснимки ни достались потомкам:

Как хочет тень от тела отделиться,
Как хочет плоть с душою разлучиться,
Так я хочу теперь забытой быть.

Совсем иное - у Пастернака: его дом от начала и до конца был осмыслен, освещен, освящен и обыгран - от “каморки с красным померанцем” в Лебяжьем переулке до терраски с “огневой кожурой абажура” в Измалкове, обихоженной О. Ивинской. Я вовсе не имею в виду никакого роскошества - но уют и комфорт, стабильность домашнего обихода высоко ценились Пастернаком. “Перегородок тонкоребрость” - это плохо, хотя и поэтично; “я комнату брата займу” - мечта, которую следует перевести в реальность, посему поэт пишет письмо с просьбой посодействовать помощнику Горького Крючкову...
В очерке “Люди и положения”, в абзаце, посвященном первому - 1915 года - впечатлению от стихов Ахматовой (оскорбленной позже тем, что он мало что спутал название сборника, а еще и посвятил другим поэтам не абзац, а целые страницы) Пастернак пишет о том, что он тогда позавидовал “автору, сумевшему такими простыми средствами удержать частицы действительности, в них занесенные”. Их знакомство относится к 1922 году - в письме Цветаевой он отмечает редкую “чистоту внимания” Ахматовой: “она напоминает мне сестру”. Сестра - ключевое для Пастернака слово: кроме названия книги, он одарял “сестрой” (“ты такая сестра мне - жизнь”) Цветаеву в разгаре их возвышенного, но чрезвычайно страстного эпистолярного романа. И в длинной, похожей на цельное эссе (равной по длине его же выступлению на Антифашистском конгрессе в Париже) надписи Ахматовой на книге, вышедшей в 1922-м (“Сестра моя - жизнь”), авторские экземпляры которой он выборочно подарил нескольким поэтам (Маяковскому, Асееву, Брюсову, Кузмину, Мандельштаму), Пастернак опять отмечает их близость:
1) “поэту - товарищу по несчастью”,
2) “дичливой, отроческой, и менее чем наполовину использованной впечатлительности”, 3) “жертве критики, не умеющей чувствовать и пытающейся быть сочувственной”,
4) “жертве <...> итогов и схем” - “с любовью от человека, который все силы свои положит на то, чтобы изгнать отвратительное слово “мастер” из прижизненной обстановки...”
(Отметим вражду Пастернака к слову мастер в непосредственной близости с ключевым словом автографа - жертва.)

Надпись для Ахматовой, видимо, Пастернак считал особенно важной и значимой и поэтому подробно разъяснил ее еще раз в письме Юркуну: “Но я считаю родными себе тех людей, самый расцвет впечатлительности и способности выраженья коих совпал с началом войны”. Пастернак - против аксиомы, что такая поэзия принадлежит “дореволюционности”, “символизму, акмеизму, буржуазности” и проч. Он не хотел показаться Ахматовой “фамильярно-панибратствующим”, но утвердил свое поэтическое родство и обосновал человеческую солидарность.

Удаленность поэтики акмеистки от “футуриста” не мешает последнему испытывать радость от стихов первой. Чем дальше в 20-е, тем больше понимания - сближает их еще и появившийся в жизни Ахматовой Пунин. Сфера его интересов в искусстве ближе к интересам Пастернака и его круга. Пунин активно участвует в строительственового искусства, являясь его непосредственным организатором и интерпретатором.

В 1926-м, после приезда Ахматовой с Пуниным в Москву, Пастернак в письме И. Груздеву характеризует ее так: “изумительный поэт, человек вне всякого описанья, молода, вполне своя, наша, блистающий глаз нашего поколения”; и еще: “явленье это так чудесно в своей красоте и стройности”10. Ахматова дарит ему свою фотокарточку - Пастернак отвечает сердечным письмом. А сама Ахматова, которая, как известно, терпеть не могла писать писем (за исключением, как открылось в наши дни, одного адресата - Н.Н. Пунина), Пастернаку не пишет, зато описывает природу по Пастернаку в письме 27 мая 1927 года Пунину: “День студеный и ненастный, льет дождь. Липы, что перед окном, еще совсем черны, клены чуть зазеленели, и весь сад мечется под ветром, как в стихах Пастернака”.

Пастернак первым посвятил Ахматовой стихи - в 1929 году, в “серии” стихов друзьям: Мейерхольдам, Цветаевой, Пильняку и т.д. Послав текст, он трижды просит ее о разрешении на публикацию. Ахматова молчит и откликается в конце концов лишь телеграммой с указанием причины молчания - болезни.

Думаю, что явная затяжка с ответом вызвана у Ахматовой противопоставлением в пастернаковском стихотворении Ахматовой ранней (с положительной оценкой) Ахматовой более поздней (с отрицанием - “не”), т.е. того самого периода, когда после публикации “Новогоднего” и “Лотовой жены” в “Русском современнике” (1924, № 1) последовало, как считала Ахматова, первое (тогда - негласное) распоряжение ЦК о запрете на ее стихи.

Таким я вижу облик ваш и взгляд.
Он мне внушен не тем столбом из соли,
Которым вы пять лет тому назад
Испуг оглядки к рифме прикололи,

Но, исходив от ваших первых книг,
Где крепли прозы пристальной крупицы,
Он и сейчас, как искры проводник,
Событья былью заставляет биться.

Но - любовь братская, но - помощь, но - взаимопонимание!
Безусловно.
И - книги в дар, и - фото в дар, и - встречи у общих знакомых и друзей, и - даже внезапное, после поездки в Париж, предложение Ахматовой - руки и сердца, хотя Зинаида Николаевна вполне еще правила домом и бытом. И даже балом.

3
Ахматовой, кстати, не понравился выбор Бориса Леонидовича. Книгу “Второе рождение”, вдохновленную новым чувством и написанную по обещанию Зинаиде Николаевне, она назовет пренебрежительно “жениховской”. Однако в 1936-м она воспевает своего (и совсем не “жениховского”, а детского, радостно крепкого) Пастернака - “Он, сам себя сравнивший с конским глазом / Косится, смотрит, видит, узнает”. От его взгляда меняется природа - “И вот уже расплавленным алмазом / сияют лужи, изнывает лед”. Все глаголы этого стихотворения - позитивные. Герой-поэт так связан с природой, что “Пугливо пробирается по хвоям, / чтоб не спугнуть пространства чуткий сон” (лягушка была все-таки лучше -автор).

Вопрос: когда было написано это стихотворение - очень важен. 1 января 1936 года в “Известиях” были напечатаны те самые стихи (“Мне по душе строптивый норов...”), о которых позже Ахматова задает один из своих самых гневных риторических вопросов: “Кто первый сделал попытку восславить вождя?”. Вот она, эта попытка, в “Известиях” - и вот явный ответ, реплика Ахматовой на эти стихи. Реплика - не ироническая, не яростная, не гневная, напротив. Смысл ее прост: ребенок, “вечным детством” награжденный, вот кто такой Борис Пастернак. Не надо предъявлять ему претензий, ставить ему в укор его “сталинские” стихи - он награжден “щедростью и зоркостью” светил, чуток к “лягушке”, а его попытка диалога с вождем - детская. И - простительная: в 1935-м он “чудесным образом” способствовал освобождению Пунина и Л. Гумилева, написав письмо Сталину. Его “революционные” поэмы искупаются еще наивностью и простодушием. У нее, у Ахматовой, - другая миссия:

Одни глядятся в ласковые взоры,
Другие пьют до солнечных лучей,
А я всю ночь веду переговоры
С неукротимой совестью моей.

Пастернак звал “вперед, не трепеща, и утешаясь параллелью”, одобряя “правопорядок”, Ахматова в те же годы пишет стихи, сложившиеся в “Реквием”. “Уводили тебя на рассвете” и кончается так, как в жизни, когда она отвозила письмо Енукидзе в Кутафью башню. Письмо-слезницу, где она ручалась за арестованных близких:

Буду я, как кремлевские женки,
Под кремлевскими башнями выть.
осень 1935

Пастернак пишет в декабре 1935-го Сталину еще одно, особое письмо. Благодаря вождя за освобождение Пунина и Гумилева, Пастернак заканчивает словами “любящий” и “преданный”. Ахматова - в те же годы пророчит истинному поэту совсем иную судьбу:

Без палача и плахи
Поэту на земле не быть.
Нам покаянные рубахи,
Нам со свечой идти и выть.

Ахматова позже зафиксирует еще одно, очень важное различие между собою и Пастернаком: “Я сейчас поняла в Пастернаке самое страшное: он никогда ничего не вспоминает” (ЗК, с. 188).

К 1939 году Ахматова, несмотря на некоторое продвижение дел, считает, что ее избегают как чумную. “Боятся с ней видеться” - в том числе и Пастернак: “Сегодня Зина уже не пустила его ко мне, - говорит она Л. Чуковской о Борисе Леонидовиче. Но различие их поэтик лежало еще глубже, чем различие творческого и жизненного поведения. Характерен ее комментарий к “дурацкому” читательскому письму лета 1939 года, противопоставляющему ее “простоту” пресловутой “сложности” Пастернака: противопоставление она не оспаривает, она оспаривает непонимание сложности происхождения самой этой простоты: “Они воображают, что и Пушкин писал просто и что они все понимают в его стихах”.
У Ахматовой к концу 30-х складывается впечатление, что Пастернак почти не знает ее стихов. Выслушав “Реквием” в 39-м - “Теперь и умереть не страшно...” Но что за прелестный человек!”.

Лидия Чуковская в разговоре утверждает, что “поэты очень похожи на свои стихи. Например, Борис Леонидович. Когда слышишь, как он говорит, понимаешь совершенную естественность, непридуманность его стихов. Они - естественное продолжение его мысли и речи” - и Ахматова, постоянно внутренне себя с Пастернаком сопоставлявшая и противопоставлявшая себя ему, категорически не хочет, в отличие от Пастернака, быть на стихи свои похожей: “Это нехорошо, если так. Препротивно, если так”. Для Ахматовой всегда важна реакция Пастернака, она ее отмечает особо: “...а Борису Леонидовичу не понравилось. Он не сказал этого, но я догадалась”.

4
Невозможно себе представить Ахматову, приглашенную Сталиным или Троцким для встречи и обмена мнениями - а Пастернак и в “кремлевские” коридоры, например, в “салон” к О.Д. Каменевой (конец 20-х) был вхож.

Невозможно представить себе Ахматову, сочиняющую поэму о первой русской революции. А Пастернак - собирая материалы, сочинял, относясь к этой задаче прагматично и даже отчасти цинически, как к добыванию средств, необходимых для существования.

Невозможно представить себе Ахматову в коллективной командировке на стройку, скажем, на Урал или на Магнитку, - а Пастернак ездил.

Невозможно представить себе Ахматову в президиуме первого съезда союза писателей, рядом с Горьким; принимающей в дар писателям портрет Сталина, - а Пастернак принял и горячо благодарил.

Однако Ахматова к Пастернаку не всегда была справедлива. Обвиняла порой в грехах несуществующих - так, его выступление на съезде было совсем не “преданнейшей речью”, как она заклеймила ее. “Не отрывайтесь от масс, - говорит в таких случаях партия. Я ничем не завоевал права пользоваться ее выражениями. Не жертвуйте лицом ради положения, - скажу я в совершенно том же, как она, смысле <...> слишком велика опасность стать литературным сановником. Подальше от этой ласки во имя ее источников...” (курсив мой. - автор). Но закончил ее Пастернак действительно выражением “большой, и дельной, и плодотворной любви к родине и нынешним величайшим людям”. “Продолжительные аплодисменты” все-таки достались ему не даром: после доклада Бухарина, где он был вознесен на вершину “первого поэта”, после злобной критики своих “коллег” Пастернак выступил политически очень точно: он ни словом не намекнул ни на лестное предположение Бухарина, ни на злобу сотоварищей, ни на свое положение. Он обратил свой взор к “нынешним величайшим людям”, т.е. к Сталину, избранному им в единственные защитники.

Конечно, в стратегии Пастернака было опасное политическое лукавство - то лукавство, на которое Ахматова не была способна. Пастернак мог сам себя уговорить, убедить в своей искренности. Ахматова - не могла. Он отступал постепенно, каждый раз оставляя себе особую территорию, которую потом, позже, тоже приходилось оставлять, опять уговаривая себя самого.

Самообман - вот что было свойственно Пастернаку.
Особая трезвость взгляда - свойство политического зрения Ахматовой (хотя и она порой обманывалась).

Модель поведения Пастернака при Сталине не была прямолинейной. Пастернак выстраивал с властью “компромиссные отношения”.

Но Пастернак еще и хотел осуществить примирение в истории.

Поиск компромисса был для Пастернака существенным и принципиально важным в его работе над “1905-м”, например. В письме К.А. Федину от 6 декабря 1928 года он объясняет, что пошел “на эту относительную пошлятину <...> сознательно из добровольной идеальной сделки со временем. Мне хотелось втереть очки себе самому (сознательный самообман. - автор) и читателю <...> Мне хотелось дать в неразрывно сосватанном виде то, что не только поссорено у нас, но ссора чего возведена чуть ли не в главную заслугу эпохи”. Компромисс по Пастернаку - это не конформизм, а дипломатия, ведущая к консенсусу: “Мне хотелось связать то, что ославлено и осмеяно (и прирожденно-дорого мне), с тем, что мне чуждо для того, чтобы, поклоняясь своим догматам, современник был вынужден, того не замечая, принять и мои идеалы”. Стремление настоящего искусства современности - “замирить память хотя бы, если до сих пор нельзя замирить сторон, и как бы склонить факты за их изображеньем к полюбовной”.

Необходимость самоограничения в самом проявлении своего дара (добровольная самоцензура), как власяница, тоже принимается Пастернаком и обосновывается им в ряде писем, в том числе и в том же письме Федину: “Мне казалось, что если Вы, как все мы, или многие из нас, добровольно ограничили свой живописующий дар, свою остроту и разность, свою частную судьбу в эпоху, стершую частности и заставившую нас жить не непреложными кругами и группами, а полуреальным хаосом однородной смеси, то подобно очень немногим из нас, и, может быть, лучше и выше всей этой небольшой горсти, Вы это (все равно вынужденное) самоограниченье нравственно осмыслили и оправдали”. Если вспомнить, что адресат письма закрыл шторой окно, чтобы не видеть похорон его автора, то становится наглядным, к каким последствиям это “добровольное самоограничение”, этот поиск компромисса могли привести и приводили.
Алгоритм компромиссного поведения определяется как “примирение - резервирование”: “Примиряясь с революцией, интеллигенция сначала резервировала за собой право критически относиться к некоторым ее сторонам, например, к политике власти в отношении интеллигенции. Затем, примиряясь с этой политикой, она резервировала за собой скептическое отношение к установлению некоторых нравственных норм”. И так далее - “сдача и гибель советского интеллигента”, по афористичному названию знаменитой и не совсем справедливой книги А. Белинкова о Юрии Олеше.
Модель поведения Пастернака была более сложной - именно в силу сочетания самоуговаривания и самообмана с искренностью и безусловным сохранением собственного достоинства. Результатом компромиссного поведения было все-таки сохранение собственной жизни. Пастернак ведь был совершенно искренним в разговоре со Сталиным о Мандельштаме, когда сказал, что вообще “не в нем только дело”, что у них разная поэтика, и надо бы лучше поговорить “о жизни и смерти” - тут даже тиран не выдержал и в ответ на такое искреннее (возможно, подсознательное) лукавство оборвал беседу, повесив трубку. Укорив - “мы лучше защищали своих товарищей”. Искренен Пастернак и в открытом выражении любви “к величайшим людям”, и в интимном - “любящий и преданный” в подписи к письму Сталину декабря 1935 года. Совершенно искренне он уговаривает Ахматову в 1934-м вступить в Союз писателей, искренне аргументируя свое предложение. (Напомню, что Ахматова демонстративно вышла из СП после исключения Б. Пильняка и Е. Замятина в 1929 году. Именно тогда, кстати, Пастернак и написал ей стихи.) Дело происходит в купе вагона поезда “Москва-Ленинград”. Провожающий Ахматову и Э. Герштейн Пастернак появляется из вокзального буфета с бутылкой вина. “Борис Леонидович заводит щекотливый разговор. Он уговаривает Ахматову вступить в Союз писателей. Она загадочно молчит. Он расписывает, какую пользу можно принести, участвуя в общественной жизни. Вот его пригласили на редколлегию “Известий”, он заседал рядом с Карлом Радеком, к его словам прислушиваются, он может сделать что¬нибудь доброе... Анна Андреевна постукивает пальцами по своему чемоданчику, иногда многозначительно, почти демонстративно взглядывает на меня и ничего не отвечает...”

Э. Герштейн, нарисовавшая эту выразительную картину в своих воспоминаниях, говорит о том, что Пастернак даже со своей непонятностью и камерностью в конце 20¬х становился все более модным. Ахматова, напротив, чем глубже в советское время, тем больше утрачивала модность, характерную для ее фигуры в 10¬е годы. Недаром Зинаида Николаевна в свое время отчеканила: Борис Леонидович “советский поэт”, а Ахматова вся “нафталином пропахла”. Зинаида Николаевна не одобряла ни общения, ни визитов. В августе 40¬го, когда Ахматова посетила Переделкино, надолго она у Пастернака не задержалась. Он был среди победителей, она - среди неудачников. Он - наращивал: публикации, книги, переводы, славу, рецензии и обширные, с продолжением и портретом, статьи в периодике; дом, квартиру, дачу... Жизнь его становилась лучше, зажиточнее, интереснее, полнее, постоянно продвигалась, сложности были, но чаще всего - личного свойства. Жизнь Ахматовой - сжималась, ухудшалась, книги не выходили, стихи не сочинялись, одежда ветшала, молодость и красота уходили. Вот осень 1935¬го: “Она вышла в синем плаще и в своем фетровом колпаке, из¬под него выбились и развевались длинные пряди волос. Она смотрела по сторонам невидящими глазами. <...> Она ставила ногу и пятилась назад. Я ее тянула. Машина приближалась. Рядом с шофером сидел человек в кожаной куртке. Они заметили нас и, казалось, посмеивались. Поровнявшись с нами, человек в кожаной куртке вглядывался в эту странную фигуру, похожую на подстреленную птицу, и... узнавал, узнавал, жалея, ужасаясь. Вот эта безумная мечущаяся нищая - знаменитая Ахматова?”

И тем не менее - восходящий и нисходящий потоки славы и успеха имели свои точки пересечения, тем более - у двух замечательных поэтов, по действительному гамбургскому счету понимавших величину и значение друг друга, вне всякой славы, вне всякой моды. Стратегия и тактика поведения были разными - понимание многих вещей было одинаковым. Пастернак говорил о терроре, что это “иррационально, как судьба”, - Ахматова так же комментировала деятельность Петра Иваныча: “Это как бубонная чума <...> Ты еще жалеешь соседа по квартире, а уже сама катишь в М<агадан>”. Ахматова “выбранила “Второе рождение”, обнаружив там “множество пренеприятных стихотворений”. “Их писал растерявшийся жених... А какие неприятные стихи к бывшей жене!”. Пастернаку (она говорит об этом с огорчением) явно не понравилось “Путем всея земли”. Ахматова не любит “Спекторского” (“Это неудачная вещь”). Подозревает, что он в 1940-¬м “просто впервые читает мои стихи. Уверяю вас. Когда я начинала, он был в Центрифуге, ко мне, конечно, относился враждебно <...> Теперь прочел впервые и, видите ли, совершил открытие: ему сильно понравилось “Перо задело о верх экипажа...” Дорогой, наивный, обожаемый Борис Леонидович!”

С 1937 года на Пастернака идут постоянные доносы: из ЦК ВКП(б) - “фактически не подписал требования о расстреле контрреволюционных террористов17, в “настроениях “переделкинцев”, где живут Пильняк и Пастернак, много чуждого и наносного”18. “В Грузии все было передоверено Пастернаку и Мирскому, тесно связанным с группой шпиона Яшвили”. Я уж не говорю об открытой печати, пленумах, собраниях и т.д. Но Пастернак с его стратегией “компромиссного поведения” находится в дружеских отношениях с Фадеевым, с “головкой” союза писателей - и выдвигает вместе с Фадеевым Ахматову на Сталинскую премию - в 1940¬м, после выхода так восторженно им принятой книги Ахматовой, над изданием которой витает легенда о сталинском благоволении (он увидел, что Светлана читает листки Ахматовой; ему понравилось самому; почему нэт книги и т.д.). Никакой премии, конечно же, она не получила.
Вместо Сталинской премии последовала “Докладная записка управляющего делами ЦК ВКП(б) Д.В. Крупина А.А. Жданову “О сборнике стихов Анны Ахматовой”.
“Стихотворений с революционной и советской тематикой, о людях социализма в сборнике нет”.
“Издатели не разобрались в стихах Ахматовой...”
“Два источника рождают стихотворный сор Ахматовой, и им посвящена ее “поэзия”: бог и “свободная” любовь, а “художественные образы” для этого заимствуются из церковной литературы...”
Вывод: “Необходимо изъять из распространения стихотворения Ахматовой”.
Публикаторы документа цитируют и следующую резолюцию на первом листе докладной: “Просто позор <...> Как этот Ахматовский “блуд с молитвой во славу божию” мог появиться на свет? Кто его продвинул? Какова также позиция Главлита? Выясните и внесите предложения. Жданов”.
Спустя месяц следует исторически первое “Постановление Секретариата ЦК ВКП(б) о сборнике стихов А.А. Ахматовой “Из шести книг”: констатируется, что издан сборник “идеологически вредных, религиозно-мистических стихов Ахматовой”; “за беспечность” объявляется выговор 1) директору Ленинградского отделения издательства “Советский писатель”, 2) директору издательства и даже 3) политредактору Главлита. Л.К. Чуковская справедливо пишет, что Постановление ЦК 1940 года явилось прообразом рокового постановления 46-го”, но возникает вопрос: откуда в 1940-м такое пристальное внимание к Ахматовой? Не выдвижение ли тому поспособствовало?
Запечатлевшая в стихах пастернаковскую вечную “детскость”, Ахматова и относилась к этому как к инфантилизму; рассказывая о Пастернаке, она, например, в 1952-м, когда любовная история с Ивинской стала более чем известной, совмещала “восхищение” с “нежной насмешкой”. При этом Ахматова безусловно любила и поддерживала благодарные отношения с Пастернаком - а он всячески поддерживал ее материально (“человек благородный, добрый, помогает многим, ссыльным и нессыльным”). Отметила его в 1948-м четверостишием:

Я всем прощение дарую...
И в Воскресение Христа
Меня предавших в лоб целую,
А не предавшего - в уста.

“Борис Леонидович был человек редкостно добрый и изо всех сил старался тогда меня утешить. Вы помните эти годы”.

Различие между ними коренилось в том числе и в отношении к языку. Пастернак, Мандельштам, Цветаева “создали свой язык, каждый свой и на нем писали. А вы своего языка не создали, ваши стихи написаны просто на русском”. Это наблюдение польского специалиста по акмеизму Ахматова подтвердила с удовлетворением. И все же - насмешка, а иногда и не нежная, ее уст не покидала: слишком разнился сам образ жизни. Ахматова в клетушке у Ардовых, наездами, - “Борис Леонидович... звал на понедельник к ним <...> “От этого дня зависит, стоит ли жить!” Это означает: чтение романа, ведра шампанского, икра, актеры... Я не пошла”.
Ведущим пастернаковским мотивом у послевоенной Ахматовой становится “обожаю, но...”.
Оговорки, оговорки и еще раз оговорки:
“Я обожаю этого человека <...> Правда, он несносен. Примчался вчера объяснять мне, что он ничтожество”.
“Жаль его! Большой человек - и так страдает от тщеславия”.
В мае 1954-го:
“Разлучить Пастернака с читателями - это, разумеется, преступление, - сказала Анна Андреевна, - но он-то почему не умеет извлечь из этой разлуки новую силу?”

В словах Ахматовой, как правило, слышен явный или неявный, открытый или скрытый упрек. Она не разделяет пристрастий и привычек Пастернака. Она не то чтобы осуждает - сожалеет о его окружении. Она снисходительна. Она строга. Она величава:
“Видела я Бориса Леонидовича. Грустно. Он стареет и даже как-то дряхлеет. Выглядит очень дурно. Кончает роман. После такой напряженной работы нужна отдача - а будет ли она? Страшная у него жизнь. Представьте себе, он не слыхал до сих пор о смерти Лозинского! Где же он живет, кого видит? Наверное, одного Ливанова” (май 1955)
Июнь 1955-го, Ахматова приезжает в Переделкино, заходит с Л.К. Чуковской на дачу к Пастернаку - отвечает издалека, от крыльца, какая-то женщина: “Нет никого!” Ахматова: “А вы поняли, надеюсь, что Борис Леонидович и Зина были дома, когда мы пришли? <...> Ну нельзя же быть такой простодушной! Оба дома, уверяю вас. Ну конечно же! И он и Зина. Просто не захотели принять нас” . Чуковскую порой ставит в тупик ахматовская несправедливая строгость - в “Записках” она пытается как-то объяснить, перетолковать, проинтерпретировать несправедливую Ахматову. “Седой венец достался мне недаром” - а ему, Пастернаку, мученический? После всех его “компромиссных” стратегий? Даром! И это, считает Ахматова, - главная несправедливость.

При этом не надо упускать из виду, что слава Ахматовой начинает опять стремительно расти, что с ее приездами в Москву в квартире Ардовых начинается столпотворение поклонников, “Ахматовка” (пастернаковское, между прочим, слово). Возрастает и слава, и ехидство Ахматовой:
“Да, - сказала Анна Андреевна, - вот это Борис. “Мело, мело по всей земле / Во все пределы”. Конечно, русская метель теперь навеки пастернаковская, но о ней писали Пушкин и Блок, а вот так ответить насчет Жени - это может один только Борис Леонидович. Это самый что ни на есть пастернаковский Пастернак. “Вы стали похожи на Женю. - “А разве Женя красивый?” Я расскажу это Ниночке. И до станции вас не проводил с чемоданом” (январь 1956). Нет снисхождения, нет жалости и нежности, есть ирония. Порой даже злая: “Нет, нет, ничто чужое его не интересует. Это не Осип, который носился по городу с каждой чужой строкой, как собака с костью. Этот ничего чужого не может услышать” (январь 1956).

Равнодушие к “чужому”, вызванное особым поэтическим эгоцентризмом Пастернака, порождает у Ахматовой все усиливающееся раздражение. На раздражение Ахматовой собеседница реагирует с болью: “Я нуждаюсь в том, чтобы они друг друга любили”.
Ахматова не прощает Пастернаку “ослепительной” внешности - “синий пиджак, белые брюки, густая седина, лицо тонкое, никаких отеков, и прекрасно сделанная челюсть”. К тому же - “написал новых 15 стихотворений”. Раньше “прибегал ко мне с каждым новым четверостишием”, теперь дружба кончилась, поскольку сам Пастернак небрежен к ее стихам - “Я послала ему свою книжку с надписью: “Первому поэту России”. Подарила экземпляр “Поэмы”... Он сказал мне: “У меня куда-то пропало, кто-то взял...” Вот и весь отзыв”. Известно, как бережно и внимательно Ахматова относилась к “отзывам”: собирала - письменные! - в шкатулку; долго и внимательно обсуждала устные, расспрашивала подробно и досконально. Такая реакция - реакция отсутствия реакции - привела ее в бешенство.

И она осуждает все: и стихи (“На июльском воздухе нынче далеко не уедешь”), и одежду, и лицо, и мысли. И жену. И друзей. И дом. И Ольгу. Просто все. “Анна Андреевна рассказала нам о блестящем светском собрании на даче: до обеда Рихтер, после обеда - Юдина, потом читал стихи хозяин.
- Недурно, - сказала я.
- А я там очень устала <...> Мне там было неприятно, тяжко. Устала от непонятности его отношений с женою <...> никак было не догадаться: кто здесь сегодня стучит?”.
В “Записках” Л.К. Чуковской находится множество свидетельств неприязненного раздражения. “Совсем провалился в себя. Не видит уже никого и ничего”. Пышность жизни, воспеваемая им в стихах, представляется Ахматовой оскорбительной - “Жаль только, что осуждение стихов идет у нее рядом с личной обидой”, подмечает Л.К. Чуковская. Ахматова безусловно оскорблена тем, что в своем новом “Предисловии” (имеется в виду очерк “Люди и положения”) Ахматовой посвящен всего один “сбивчивый” абзац, а о Цветаевой - целые страницы!

Кстати: при встрече Ахматовой с Цветаевой у Н.И. Харджиева в 1940-м они говорили и о Пастернаке. И ехидство, вполне человеческое, пролилось тогда из уст Цветаевой, спародировавшей сценку в Париже - Пастернак выбирает платье для Зинаиды Николаевны...
Нет, ни по-женски, ни по-поэтически, ни по-общечеловечески, ни исторически ни Цветаева, пережившая бурное увлечение Пастернаком, ни Ахматова ему не прощали ничего, никаких слабостей.
А когда появился для чтения роман, Ахматова не приняла его совсем: “Встречаются страницы совершенно непрофессиональные. Полагаю, их писала Ольга”; “Неудавшийся шедевр”, “Это похоже на ремарки в плохой пьесе”; “Люди неживые, выдуманные. Одна природа живая. Доктор Живаго незаслуженно носит эту фамилию. Он тоже безжизненный” . Осуждая роман, осуждает и бытовое поведение автора: “Когда пишешь то, что написал Пастернак, не следует претендовать на отдельную палату в больнице ЦК партии”. Только травля и настоящий психологический террор вокруг него останавливают ее, возвращают ее голосу и реакциям - постепенно - былое сочувствие и объективность, а потом - нежность и жалость. Сначала, правда, - “хотя и с одобрением, но суховато и вне эмоций”.
Хотя - и скажет: “А ведь по сравнению с тем, что делали со мною и с Зощенко, история Бориса - бой бабочек!”. И еще: “Прекрасный человек и поэт божественный. Но притом явно городской сумасшедший”.

История с “Доктором Живаго” все же не исчерпала напряжения, несмотря на то, что Ахматова явно смягчила свое отношение к Пастернаку. Но пикировка не прекращалась. Причем со стороны Пастернака, допускаю вполне, так называемые колкости возникали непредумышленно и случайно, но обида Ахматовой оттого не была меньше.
На тридцатилетии Вяч.Вс. Иванова 21 августа 1959 года в Переделкине Пастернака хотели усадить рядом с Ахматовой, но он решительно этому воспротивился. Их усадили напротив друг друга. Ахматову попросили прочитать стихи, она прочла в том числе и “Я к розам хочу...”. И рассказала, что у нее попросили стихи для “Правды”, но им не подошло. “Пастернак в ответ прогудел: “Ну, вы бы еще захотели, чтобы “Правда” вышла с оборочками”. Такого оскорбления Ахматова снести не могла. Возникло, по наблюдению присутствовавшего там же М.К. Поливанова, разрушившее праздничность стола “напряжение между этими двумя центрами. И весь стол, казалось, принимал участие в скрытом психологическом поединке”. Кстати, у Поливанова слова Пастернака о “Правде” со стихотворением Ахматовой звучат иначе: “надо было бы, чтобы она его напечатала на розовой страничке”.

Ахматова в 1959-м была уже грузной, седой, с шалью на полных плечах, неповоротливой. А Пастернак - моложавым, крепким, с любовницей за углом дороги, - наутро Поливанов увидел, как он быстрой, торопливой походкой энергично направляется с полотенцем в летний душ.
5
Пастернак умер, не выдержав страшного напряжения и стресса последних лет. Любимец природы, женщин, читателей не выдержал яростной ненависти, обрушившейся на него. Он умер в “оттепель”, тогда, когда сталинщина уже отошла в прошлое. Опасностей сталинской эпохи он изобретательно избег - новой стратегией и новой тактикой поведения в “хрущевское” время он не обладал, терялся, не понимал, что можно и чего нельзя, где опасность, где угроза. Защиты свыше никакой не было - да он и не смог бы сам писать откровенно “свиноподобным”. Он их презирал, - в отличие от Сталина, к которому относился с “любовью” и “преданностью”, не исключавшим страха и даже ужаса. Сын, Евгений Борисович, вспоминает его возмущение поведением Хрущева: “...даже Сталин считал не ниже своего достоинства исполнять мои просьбы о заступничестве за арестованных, но куда им до нынешних и до их величия”.
К Ахматовой, наоборот, все вернулось в “хрущевское” время - сын, книги, публичность, внимание, молодежь, “поклонники”, царственность и новая, особая красота. В этом “новом” времени она не побоялась и возможной “живагоподобной” грозы из-за публикации за рубежом “Реквиема” (“Реквием” вышел в Мюнхене в 1963-м, никакой грозы не последовало).

После смерти Пастернака Ахматова позировала Зое Масленниковой - ей понравилась ее лепка “головы” Пастернака, и ей хотелось быть увековеченной теми же руками. Ахматовой вообще нравилось то, что не очень нравилось Зинаиде Николаевне, и наоборот: здесь образы жизни категорически не совпадали и вызывали взаимное раздражение. Ахматова исключительно дружески относилась к первой жене Пастернака, Евгении Владимировне - той самой Жене, вместе с которой Пастернак пришел в питерскую “Звучащую раковину” в 1922-м (тогда они познакомились с Ахматовой). И когда началась война и речь зашла об эвакуации Ахматовой, Пастернак думал о ее переезде на Тверской бульвар, в квартиру Евгении Пастернак. Ахматова постоянно и близко встречалась с Евгенией Владимировной в Ташкенте. Ахматова по-человечески не одобряла дальнейшие связи Пастернака - они уводили его в тот стиль жизни и поведения, который она не принимала.

Пастернак умер, когда вокруг него склубилось зло, сгустились отрицательные, черные эмоции и силы, - он, по-человечески радостно-позитивный, не выдержал силы подлости и злобы. Ахматова скончалась на шесть лет позже, когда вокруг все нарастали эмоции положительные, светлые, дружелюбные. Она получила свою премию, хотя и не Нобелевскую, но все же - в Италии, с церемонией вручения, в торжественной и полной преклонения обстановке; ей была присвоена почетная докторская степень в Оксфорде, сопровождаемая всеми ритуалами особого уважения; она совершила поездки в Италию, Англию и Францию, встретилась еще раз, в самом конце жизни, с людьми, сыгравшими в ее жизни особую роль - с Исайей Берлином и Артуром Лурье, своими глазами увидела потрясающе схожую с ее обликом, почти портретную мозаику в лондонской Национальной галерее - работу Бориса Анрепа.

Она благословила Иосифа Бродского. Хотя Бродский, как и Пастернак, ценил ее меньше Цветаевой, - посвятил последней восхищенное, вдохновенное и филологически безупречно исполненное эссе. Где справедливость? Нет справедливости. И оценок тоже нет. Есть поэзия, стихи и судьбы. Они, как и вкусы поэтов, прихотливы.

«Дорогая Анна Андреевна!
И если не означу существа,
То все равно с ошибкой не расстанусь.
<...> Ваш Б.П.»

Ахматова пережила Пастернака, уместив годы его жизни внутри лет своей. Он обмолвился, назвав в одном и том же письме ее и “сестрой”, и “старшей”. Стратегия ее жизни, линия поведения рядом с пастернаковской представляется незыблемо ровной. Она ничем и никогда не поступилась, выдержала самое тяжкое время, преследования и постановления ЦК без просьб о милости. Не просила сочувствия и снисхождения ни у кого, ни у соотечественников, ни у эмигрантов, ни у иностранцев. Революцию отвергла, так же как и отъезд. Выстояла в фактической нищете и бесправии, безденежье и непечатании. Без отклика, без звука, без эха. Без читателя. Без путешествий и пиров. Если она и вынуждена была написать стихи о Сталине, - то вырывая из лагерной гибели своего сына. Пастернак, повторю еще раз, сложил их искренне - или убедив себя в своей искренности.

У нее был нелегкий характер. Она никому, в отличие от Пастернака, не помогала. Но и помочь ничем не могла. Не было возможностей.

Она не была лишена определенной заносчивости, снобизма, отмечаемых мемуаристами.
К концу жизни она все более сосредотачивалась на своей славе, становилась все более монументальной и недоступной. Кому-то неприятной - даже хорошим поэтам, даже замечательным литературоведам. Кто-то из молодых и одаренных не очень-то приближался к Ахматовой - по записям Л.К. Чуковской и других свидетелей разбросаны глубоко пренебрежительные ее отзывы о молодых современниках-стихотворцах. Она перестала к себе допускать - уж как сложилось, так сложилось, и в Питере (Бродский и вокруг), и в Москве (Н.Н. Глен, Л. Большинцова, Ардовы и вокруг), и этого достаточно. Чем дальше, тем больше в ее облике и манере держаться и повелевать проступали авторитарные черты, не всем симпатичные, заставлявшие вспомнить о случае зеркального “отражения” диктаторских склонностей. Но ей, пережившей не один период “государственного остракизма и изоляции”, такое поведение послужило малой компенсацией пережитых унижений.

Она действительно - тут Пастернак был прозорливо прав - ощущала себя старшей сестрой, выставляющей оценки. Пастернака она числила все-таки где-то помладше, не совсем прямо ответственным за свои слова и поступки, нуждающимся в интерпретации и поддержке, более слабым. Ведь тогда, когда Троцкий ее изничтожал, ставил “вне Октября” (“Литература и революция”, М., 1923), он принимал Пастернака для откровенных и весьма энтузиастических бесед. А когда “горячо любящий и преданный” Пастернак благодарил Сталина, она поняла, что впереди ждет гибель - если не ее, то чудесно “спасенных” Сталиным ее близких.

Но Ахматова, хотя и выставляла “оценки” Пастернаку за поведение и стихи, осознавала его гениальность.

Проявляя к Пастернаку-гению особую царственную милость, Ахматова не терпела “бунтов” - отсюда и “бой бабочек”, образ, кстати, распространимый и на их с Пастернаком взаимные колкости.
И, может быть, поэтому, каясь и скорбя после известия о его смерти, полученного ею в больнице, Ахматова написала два стихотворения. Одно - “Смерть поэта” с неудачной концовкой, какой-то советской по языку: “Но сразу стало тихо на планете, / Носящей имя скромное... Земли” (1 июня 1960). А 11 июня она написала в продолжение - но через паузу - другое восьмистишие:

Словно дочка слепого Эдипа,
Муза к смерти провидца вела,
А одна сумасшедшая липа
В этом траурном мае цвела
Прямо против окна, где когда-то
Он поведал мне, что перед ним
Вьется путь золотой и крылатый,
Где он Вышнею волей храним.

Муза Пастернака приравнена Ахматовой к Антигоне, сопровождавшей исход ослепшего Эдипа из Фив. Неиссякаемый и “неповторимый” голос Пастернака продолжал звучать до самой смерти - и новые стихи, и пьеса “Слепая красавица” (здесь вероятна и ассоциативно-побудительная перекличка с образом слепого царя в восьмистишии Ахматовой).
Но есть в стихах и другой смысл.
Эдип не знал, что творит. И был наказан богами.
Поэт же уверял Ахматову, “поведал”, что он “Вышнею волей храним”. Богом.
Слово “провидец” тогда получает горький оттенок - не было “провидения”, не получилось легкости пути - “золотого и крылатого”. Вышло по-иному: безумец (“явно городской сумасшедший”). Нарушитель природных законов.
Расцвет вопреки. Сумасшедшая липа.
Вызов.
Гибель, а не просто смерть.
Это и хотела сказать напоследок Пастернаку - Ахматова.

Примечание:
Записные книжки Анны Ахматовой. Москва-Torino, 1966, с. 150 (далее - ЗК).

La Pietroburgo di Anna Achmatova. - Bologna:
Grafis Edizioni, 1996. - p. 66-74.

"Таким я вижу облик ваш и взгляд..."
Пастернак и Ахматова

Весной 1956 года восстанавливая в памяти свежесть своего первого знакомства с поэзией Анны Ахматовой в августе 1915. Пастернак ошибся в названии ее книги. Ему не удалось уточнить свои сомнения у самой Анны Андреевны, которая сочла его забывчивость признаком невнимания к ней. В очерке "Люди и положения" мы находим следы его забывчивости:

"Я хорошо помню. Лучи садившегося осенного солнца бороздили комнату и книгу, которую и перелистывал. Вечер в двух видах заключался в пси. Одни легким порозовением лежал на ее страницах. Другой составлял содержание и душу стихов, напечатанных в ней. Я завидовал автору, сумевшему такими простыми средствами удержать частицы действительности, в нее занесенные. Эта была одна из первых книг Ахматовой, вероятно, "Подорожник".

Настоящее название книги - "Вечер" - содержится в самом отрывке, - "Вечер в двух видах заключался в ней", - но в руках у Пастернака были, вероятно, "Четки" (1913 или 1914), включавшие, "Вечер" отдельным разделом, "Подорожник" вышел только в 1921 году.

И с тех пор всякий раз, когда в письмах, стихах или разборах Пастернак стремился определить основные черты поэзии Ахматовой, он вновь и вновь возвращался к первому нетускнеющему воспоминанию. Он признавался ей, каким "магическим действием" обладала для него и его сверстников "живописная сила" ее стихов, вызывая невольные подражания. "Наверное я. Северянин и Маяковский обязаны Вам безмерно большим, чем принято думать, и эта задолженность глубже любого нашего признанья, потому что она безотчетна", - писал он 28 июля 1940 года и развивал эту мысль в рецензии на ее сборник 1943 года: "Именно они (первые стихотворные книги) глубже всего врезались в память читателей и по преимуществу создали имя лирике Ахматовой. Когда-то они оказали огромное влиянье на манер) чувствования, не говоря уже о литературной школе своего времени.

Личное знакомство Пастернака с Ахматовой состоялось в январе 1922 года в Петербурге. Через три месяца встретившись с Мариной Цветаевой, он назвал "основной земной приметой" Анны Ахматовой "чистоту внимания". "Она напоминает мне сестру", - добавил он (из письма Цветаевой Пастернаку 29 июня 1922).

Петербург стал главным героем поэзии Ахматовой, и на фоне города - портрет героини - "известный силуэт с гордо занесенной головой". В своем стихотворном послании "Анне Ахматовой" 1929 года Пастернак постарался передать эту композицию, как основу созданного ею мира.

С нежным вниманием друга Пастернак хотел своими стихами к Ахматовой развеять душевный мрак, в котором она тогда находилась, укрепить в ней уверенность в себе, вселить веру в будущее. В ее стихотворении 1924 года, позднее названном "Лотова жена". Пастернака встревожило сожаление о невозвратном прошлом, сочувствие обреченности и нежелание смотреть вперед. Рисуя в своем послании мир поэзии Ахматовой, Пастернак выделил как сильную сторону ее дара любовь к прозаическим подробностям жизни, ярко сказавшуюся в ранних книгах. Именно эта черта должна помочь ей вернуться к писанию стихов, прервать молчание. Соляной столб отчаяния не мог служить опорой в этом.

Таким я вижу облик Ваш и взгляд.
Он мне внушен не тем столбом из соли,
Которым Вы пять лет тому назад
Испуг оглядки к рифме прикололи.

Но исходив от Ваших первых книг,
Гдe крепли прозы пристальной крупицы.
Он и сейчас, как искры проводник.
Событья былью заставляет биться.

Пастернак уверял Ахматову, что во имя своего призвания она не имеет права сомневаться в своих силах.

"Как Вам напомнить с достаточностью, что жить и хотеть жить (не по какому-нибудь еще, а только по-Вашему) Ваш долг перед живущими, потому что представления о жизни легко разрушаются и редко кем поддерживаются, а Вы их главный создатель", - в том же духе писал Пастернак Ахматовой и письме от 1 ноября 1940 года.

Отношение Пастернака к Анне Ахматовой согревалось растущим с годами чувством нежной дружбы. Его неизменное участие сочеталось с заботой о ее душевном состоянии, здоровье и подчас нищенском и материальном плане существовании. Он старался оберечь ее от обид, наносимых критикой, доказать несостоятельность "непрошенных и никогда не своевременных итогов и схем". При этом он не ограничивался словами участия и душевной поддержки. Натолкнувшись на гордую щепетильность Ахматовой в денежных вопросах, он через друзей устраивал ей публикации, литературные вечера, а позже и переводную работу. Он рекомендовал ее редактору журнала "Ковш" Илье Груздеву и, ссылаясь на авторитет Маяковского и Асеева, так формулировал товарищеское отношение к ней литературных кругов столицы: "изумительнейший поэт, человек вне всякого описания, молода, вполне своя, наша, блистающий глаз нашего поколения, надо, чтобы долго жила, много еще скажет и сделает".

Узнав в октябре 1932 года о тяжелой болезни Анны Андреевны, Пастернак передал Николаю Пунину деньги, полученные им за авторский вечер в Ленинграде, и по возвращении в Москву хлопотал через Наркомпрос и Оргкомитет Союза писателей о помещении ее в больницу. "Поправка и отдых Анны Андреевны потребуют еще больших забот, нежели болезнь, - писал он Пунину, - сколько найдется людей, для которых сознанье, что они хоть чем-нибудь могут быть ей полезны, составит счастье".

Эти 500 рублей, - по тем временам довольно крупная сумма, - стали причиной размолвки Пастернака с Ахматовой. Воспользовавшись предложением директора Литературного музея В. Бонч-Бруевича купить у нее архив, Анна Андреевна привезла бумаги в Москву (в том числе письма Пастернака к ней) и, вернула деньги. Лидия Чуковская записала рассказ Ахматовой об этом, отразившийся также в дарственной надписи на "Стихотворениях в одном томе" Пастернака: "Анне Андреевне, в звуке долгой. После ссоры".

В октябре 1935 года он принял деятельное участие в хлопотах по случаю ареста мужа и сына Ахматовой. Вместе с ее письмом на имя Сталина он отнес в Кремль и свое, и уже на следующий день ему сообщили телефонным звонком, что просьба удовлетворена и Пунин и Гумилев на свободе. В стихотворении Ахматовой "Борис Пастернак", написанном 19 января 1936 года, вылилось ее чувство глубокой признательности.

Однако в марте 1938 года Лев Гумилев был арестован вторично. Ахматова приезжала хлопотать в Москву. Вероятно, в свой приезд в апреле 1940 года она прочла Пастернаку первые стихи "Реквиема". Лидия Чуковская сохранила сказанные им слова: "Теперь и умереть не страшно".

Большой радостью было появление сборника Ахматовой "Из шести книг" в мае 1940 года. "Неудивительно, что, едва показавшись, Вы опять победили, - писал ей Пастернак. - Поразительно, что в период тупого оспаривания всего на свете Ваша победа так полна и неопровержима".

Своим письмом Пастернак хотел вынуть отравленное жало появившегося в "Литературной газете" (10 июля 1940) отклика на выход книги. В "тупом оспаривании всего на свете" автор статьи В. О. Перцов писал, что современному читателю "не хватает воздуха" в старых стихах Ахматовой, - именно тех, которые, по мнению Пастернака, создали имя ее лирике и "врезались в воображение" читателей. Поэтому основной пафос своего письма он направил на утверждение "драгоценности" "Четок", которые захватили его еще в 1915 году, и пытался сформулировать это чувство, говоря о "задолженности" своего поколения перед художественными открытиями Анны Ахматовой. "Способность Ваших первых книг воскрешать время, когда они выходили, еще усилилась. Снова убеждаешься, что, кроме Блока, таким красноречием частностей не владел никто, в отношении же Пушкинских начал Вы вообще единственное имя".

Пастернак отмечал также дальнейшее развитие поэзии Ахматовой, которое он наблюдал в последнее время. "Можно говорить о явлении нового художника, неожиданно поднявшегося в Вас рядом с Вами прежнею, так останавливает этот перевес абсолютного реализма над импрессионистической стихией, обращенной к впечатлительности, и совершенная независимость мысли от ритмического влиянья".

Но, - судя по "Запискам" Чуковской, - Ахматова тогда разочаровалась в своих старых стихах, считая их "недобрыми", "неумными" и "бесстыдными", и потому восхищение ими Пастернака вызвало у нее раздражение. Пропустив мимо внимания его слова о "явлении нового художника", она сделала вывод, будто он никогда не знал ее стихов и теперь только прочел их впервые.

Надежды, вызванные выходом книги и обещаниями пересмотра дела Льва Гумилева, не оправдались. Ахматова стала мишенью критики, ее сборник изымался из библиотек и из продажи, а другой, подготовленный в Москве, остановлен. В августе ей снова пришлось ехать в Москву. Она провела несколько дней у Пастернака в Переделкине. В его письме к ней от 1 ноября 1940 года тон утешений и сочувствия, характерный для его обращений к Ахматовой, особенно трогателен и нежен, а прорвавшиеся слова признания - "как категорически Вы мне дороги", - говорят о глубине чувства. Они не остались незамеченными, в своем разговоре с Чуковской Ахматова определила их как "компрометирующие" ее "как женщину", опасаясь измышления будущих комментаторов, которые выведут из них "бог знает что".

Крушение надежд пережигается с особой болью, и сохранившиеся свидетельства говорят об этом периоде, как об одном из самых страшных в жизни Ахматовой. Угроза, нависшая над Европой после первых побед Гитлера, придавала личным страданиям отсвет всеобщей гибели. "Могу ли я что-нибудь сделать, чтобы хоть немного развеселить Вас и заинтересовать существованьем в этом снова надвинувшемся мраке, теш, которого с дрожью чувствую ежедневно и на себе", - писал ей Пастернак.

Делясь своим беспокойством по поводу немецких бомбежек Англии, где жили его отец и сестры, и о Нине Табидзе. приезжавшей в Москву в надежде что-нибудь узнать об арестованном муже. Пастернак обрывает себя: "Простите, что я так грубо к как маленькой привожу Вам примеры из домашней жизни в пользу того, что никогда не надо расставаться с надеждой, все это, как истинная христианка, Вы должны знать, однако, знаете ли Вы, в какой цене Ваша надежда и как Вы должны беречь ее?".

Напоминая Ахматовой о ее долге поэта как "создателя" представлений о жизни, о ее "долге перед живущими", он одновременно продолжал свои разговор о ее "Реквиеме", построенном на символике страданий Богородицы.

В июне 1941 года по просьбе Марины Цветаевой он устроил ей встречу с Ахматовой. У Цветаевой были арестованы дочь и муж, и Пастернак принимал в ней горячее участие, хлопотал о жилье в Москве и знакомил с друзьями. Тогда же он приходил к Ахматовой читать недавно написанные стихотворения (позднее они поставили цикл "Переделкино"). В своих записных тетрадях Анна Ахматова отметила, какой радостью было для него творческое пробужден не после многолетнего молчания. "Удушье кончилось".

С началом войны Ленинград сразу попал в окружение, из которого Анну Ахматову вывезли самолетом в Москву. Предполагалось, что она проживет здесь зиму, но стремительное продвижение немцев к Москве вызвало необходимость эвакуации. Союз писателей включил ее в состав отъезжающих вместе с Пастернаком. Они добрались до Чистополя на Каме, куда были эвакуированы писательские семьи. Через несколько дней Анна Андреевна вместе с Чуковской кружным путем через Сибирь отправилась в Ташкент.

Ахматова подарила Пастернаку первый вариант "Поэмы без героя". К новому 1942 году она получила от него письмо, "пенное, восхитительное с потрясающим анализом поэмы", как сообщала она Николаю Харджиеву. Оно не сохранилось. Уже после смерти Пастернака, Анна Андреевна записала его впечатление от "Поэмы" как от танца: "Две фигуры "Русской". "С платочком", "отступая" - это лирика - она прячется. Вперед, раскинув руки, - это поэма". В этих словах отразился закон большой поэтической формы, в которой движение темы перемежается лирическими "отступлениями", замедляющими сюжетное развитие. Отзыв Пастернака можно сопоставить с признаниями самой Ахматовой о постоянных помехах со стороны лирики при писании "двоившейся" "Поэмы", а сравнение с танцем - с ее записями об "уходах" "Поэмы" в балет. "Говорил, как всегда, необычайно - не повторить, не запомнить, а все полно трепетной жизнью", - вспоминала Ахматова этот разговор.

О дальнейшей работе Ахматовой над "Поэмой" Пастернак узнал от Надежды Мандельштам, которая писала ему из Ташкента. Он ответил им обоим в один тень двумя письмами. Сохранилась открытка от Анны Андреевны 20 июля 1943 года с благодарностью за неизвестное нам письмо, в которой она просила прислать недавно вышедшую книгу "На ранних поездах". Светлана Сомова, дружившая с Ахматовой в то время, запомнила надпись на полученной вскоре книге: "Анне Ахматовой - лучшей из возможных соседок на Страшном суде, с благоговением пepeд ее великим именем и полным равнодушием к посылаемой книге".

Как праздник воспринял Пастернак выход в Ташкенте "Избранного" Ахматовой. Он отозвался на книгу восторженной рецензией. Более короткий, эмоциональный вариант был написан для популярною журнала "Огонек" и более подробный и "объективный" - для газеты "Литература и искусство". Высказанная им мысль о гражданственности и патриотизме поэзии Анны Ахматовой стала впоследствии обязательной для всех будущих статей о ней. "Было бы странно назвать Ахматову военным поэтом. Но преобладанье грозовых начал в атмосфере века сообщило ее творчеству налет гражданской значительности. Эта патриотическая нота, особенно дорогая сейчас, выделяется у Ахматовой совершенным отсутствием напыщенности и напряжения. Вера в репное небо и верность родной земле прорываются у ней сами собой с естественностью природной походки".

Определяя причины воздействия на читателей ее поэзии, Пастернак называет "редкостное чутье подробностей". Это те самые "прозы пристальной крупицы", о которых он писал в стихах 1929 года. "В ее описаниях всегда присутствуют черты и частности, которые превращают их в исторические картины века. По своей способности освещать эпоху они стоят рядом со зрительными достоверностями Бунина".

Пастернак находил в поэтических открытиях молодой Ахматовой "оригинальный драматизм и повествовательную свежесть прозы" и восхищался ее умением "голос чувства в значении действительной интриги" противопоставить "эротической абстракции большинства стихотворных излияний".

Ни одна из рецензий не была напечатана, хотя Пастернак переделывал их в духе требовавшихся "трезвости и объективности". Ахматова, вернувшаяся из Ташкента только в мае 1944 года, вероятно, и не знала о их существовании. Она была радостно поражена, прочтя их в начале 1960-х годов, когда Пастернака уже не было на свете.

Послевоенные годы - время большой духовной близости Пастернака и Ахматовой. В начале апреля 1946 года в Колонном зале, в Доме литераторов и Университете состоялись их совместные вечера, прошедшие с большим успехом. Зал вставал при их выходе на сцену и встречал несмолкаемой овацией. Последовавшее через несколько месяцев ждановское постановление 14 августа 1946 года о журналах "Звезда" и "Ленинград", отлучившее от литературы Зощенко и Ахматову, стало знаком возвращения к самым темным временам и крушения надежд на либерализацию, которые питало общество после победы.

Проводя помногу месяцев в Москве у Ардовых. Ахматова слушала новые стихи Пастернака и главы романа "Доктор Живаго". Его письмо к ней от начала марта 1947 года не сохранилось, но ее нежную ответную записку Пастернак сохранил и носил в конверте, с которым никогда не расставался. На конверте надпись: "Самое дорогое (автографы отца, Рильке, Ахматовой, Тициана)". "Дорогой мои друг, спасибо за чудесные стихи и письмо Ваше. Я люблю Вас и все время думаю о Вас. Молюсь за Вас.

Ваша Анна".

Этим годом датированы двa стихотворения Ахматовой, посвященные Пастернаку: "И снова осень валит Тамерланом" и "Здесь все тебе принадлежит по нраву". В них отразились совместные прогулки по темным переулкам Замоскворечья, когда, изголодавшиеся по общению, оторванные от читателей, они так радовались взаимопониманию. Ахматова находилась тогда в крайне бедственном положении, и Пастернак затратил много усилия, чтобы решительным образом наладить ее дела. Так как она не принимала от него никакой помощи, он устроил ей ссуду в Литфонде. Тем же летом 1948 года через ЦК партии он добился, чтобы издательствам было разрешено заказывать ей стихотворные переводы.

Анна Андреевна была встревожена тяжелой сердечной болезнью Пастернака, что отразилось в ее письме к нему от 29 ноября 1952 года: "мне показалось, что закрылся самый озаренный придел моего московского существования. Кроме того, все: улицы, встречи, люди стали менее интересны и подернулись туманом". Она посетила его в больнице. В своем стихотворении, написанном на смерть Пастернака в 1960 году она вспоминала о их разговоре на лестнице у окна.

где когда-то
Он поведал мне, что перед ним
Вьется путь золотой и крылатый.
Гдe он вышнею волей храним.

В своих тетрадях Анна Андреевна оставила также короткую запись о своем последнем грустном приезде в Переделкино в мае 1960 года за две недели до его конца.

Похожие статьи